«Окиньте взглядом все прожитые нами века, все занимаемое нами пространство, – вы не найдете ни одного привлекательного воспоминания!» – разводит на то руками Чаадаев. – «Человек либо художник, либо кусок резины и то, что он делает, не обязано отвечать ничему, кроме, скажем так, энергии его творения», – заявляет Буковски, прихлебывая пиво. – «Справедливым можно считать уровень дохода, согласно которому рынок труда оценивает соответствующий набор и уровень знаний, умений и навыков. Значение денег как компенсации стоимости знаний…» – но HR-manager’a из Центра по работе с опущенными и оскоплёнными перебивают: «На самом деле так называемая
– В-всё!! Х-хватит!! Вс-сем м-молчать! Эт-то в-все сов-в-в-вер-р-ршенно неважн-н-но! Эт-т-то н-н-не им-м-м-ме-ет к-ко мн-н-н-не н-н-ни-ка-а-а-а-кого от-но-о-о-ш-ш-ше-ния-а! Леч-чь и о-о-о-отжатьс-ся! Р-раз-д-два, р-раз-д-два… И ещщ-ще. Ещ-ще!! Не с-сачк-к-ковать! Р-раз-д-два, р-раз… – СтрогА упирает руки в бока и смотрит, смотрит, смотрит на мир, а потом ночь напролет курит, и утренняя гора ее окурков мешает мне вздохнуть.
Кажется, будто ей только что сломали ребро: боль, которую можно терпеть, но о которой ни на миг не забудешь.
– Ты, случаем, никогда не ломал ребра? – спрашиваю я Того, Кого
– Только Адамово, – не шутит он, бесцеремонно затопляя собой цветные сны Строги.
– Молчи, – сплевываю я, выходя вон из его пространства.
… И снятся панды.
В такие дни обычно ломается лифт, и ей приходится карабкаться в скворечню, превозмогая едва заметную, но от того не менее скверную, одышку. Лоб покрывается испариной, ручки сумки впиваются в ладони, а чертыхание получается скорее жалобное, нежели агрессивное: «У нас дождь. У нас четверг. У нас все еще Putin» – никому никогда не отправленный massage.
Ljuboff – не домашние тапочки. СтрогА это знает, а потому равнодушно обрабатывает старую рану чем-то вязким, хотя и бьет периодически посуду. Так та летит себе вольными синицами, обреченно расшибаясь о бетонную стену чьей-то «умной» крепости, по ошибке названной ее – хм! – домом.
На самом деле, дома у Строги нет, если не считать захламленной антикваром квартирки, оставленной ей друзьями-архитекторами, свалившими из этой страны. Из телефонной трубки иногда прорываются их, искаженные (да, вот так: искаженные) европейским комфортом, голоса, а потому с трудом узнаваемые: «Привет, а знаешь, водица-то в Венеции пованивает…». СтрогА зачем-то кивает, теребя шнур; она до сих пор не помнит, в каком из кухонных черных ящиков дрожат от ее резких движений ножи, а в каком колышется пустота.
У Строги от чудес мелирования волосы пепельно-синие, а глаза – от природы – ланьи: ими она и смотрит на мир, точно уж придуманный не ею. До сего бесподобного изврата ей не додуматься – это так же точно, как и то, что СтрогА не досыпает каждое ч/б (чэ-бэ: черно-белое? чертово-божье?) утро, спеша на работку, на которой без особого усердия пиарит платежеспособных патрициев. «Кесарю – кесарево», – вспоминает СтрогА, отводя ланьи от изучающих ее плебеев: ей кажется, будто все эти особи хотят раздеть ее, как раздели когда-то Ма.