— Не могли бы вы мне сначала немного рассказать о жизни гомосексуалистов современного Вроцлава? — ставлю я диктофон на стол, но сразу же раздается громкий пискливый смех.
— И это кто же спрашивает, Патриция, ой, не могу, спаси меня! Убери от меня этого сучонка! А то Святая Невинность не знает? А как господина журналиста называли в Орбисовке[5] и под Оперой? Не Белоснежка, а? Белоснежка, потому что вся белая от… снега, хи-хи! Ладно, потом вырежешь, небось не обязан все давать… Так вот, господин журналист, парк называется «пикет», «застава» или «точка». Ходить туда — «пикетировать». Пикет нужен, чтобы снять клиента и «взять в рот», как мы говорим, то есть отсосать. Парки были всегда, сколько себя помню и сколько сосу, то есть с незапамятных времен. Когда-то пикет тянулся через весь город, и именно так должен начинаться этот твой роман про нас. «Графиня вышла из дому в полдесятого» и пошла в парк, потому что десять вечера — лучшее время для легкого отсоса. Помнишь, Патриция, Графиню? Ее, бедняжку, вроде в восемьдесят восьмом убили. Кем она, собственно, работала?
— Глупая ты, в восемьдесят восьмом убили Кору, потому что водила телков[6] к себе домой, вот и доигралась. Телок ее убил ее же собственным кухонным ножом, кокнул ее, позарился на несчастный радиоприемник «Нарев», больше у нее взять было нечего. Половина вроцлавского пикета вышагивала на похоронах, даже кое-кто из, хм… ксендзов (мо… можно об этом говорить? Это ведь не для католической газеты?), ну да, ксендзов. А я кричала им: «А требник уже отшуршала?! А чего тогда на пикет приперлась?» — а они только шаг прибавляли.
— В Бога-то они верят?
— А как могут тетки не верить в Бога? Даже во многих богов. Постоянно на улице из-за каждого угла выходит молодой бог.
Что, бишь, я хотела сказать? А, вот: Графиню-то убили гораздо раньше, в семьдесят девятом, и работала она уборщицей в туалете. Вернее, уборщиком. А впрочем, нет, именно что уборщицей! Работала в подземном переходе, недалеко от дома. Жила хоть в подвале, зато у самого парка. Да, все тетки жили недалеко от парка. Специально снимали квартиры и годами ходили туда, а теперь переживают, что у них под окнами появились строительные краны.
— Кто такие «телк
— Кто такие телк
Но тетку этим не испугать. То есть настоящую, вроде нас. А не какую-нибудь дешевку из баров. Каждая только и мечтает снять такого пьяного Орфея, который нипочем не заметит, что имеет дело не с бабой. Чтобы в этом пьяном виде думал, что он с бабой. Только должен быть очень пьяный или… Потому что лучший телок это натурал, и чтоб такого урвать, надо его или вусмерть упоить, или…
— Или?
— Так вот, возвращаясь к Графине, — Патриция не хочет отвечать на мой вопрос, — оказалась я как-то, видите ли, в одиннадцать ночи, пока еще эти краны нам все не раскопали, и горка, и гротики-руинки, и наше дерево с надписями были целы, пошла туда ночью повспоминать, потому что как раз День Всех Святых и сразу Дзяды.[7] Иду, вижу… телок. Наверное, думаю, пьяный телок идет, никак не иначе, я, стало быть, за ним, а он шмыг и исчезает из виду. Я в настоящем времени говорю, чтобы ты так и записал, специально так говорю, чтобы перед читателем было как наяву. Ну, значит, фонари, через один горят, темно, но глаза за эти годы привыкли к темноте. А потому я сразу соображаю, что он к руинам направился, за горку. Я ведь все уголки и закоулки знаю. Иду туда, вижу: промелькнул передо мною этот телок и опять исчез, а я уже знаю, что идет он в ту самую воронку от бомбы, поросшую кустами, в которой мы тогда поимели этого, ну Членопотама…
— Ага, ага, — Лукреция точно помнит о ком речь.