И не успела Эрле глазом моргнуть, как ногаец сорвал с пояса аркан. Раздался тонкий свист, и петля захлестнула плечи Эрле, прижав ее руки к бокам так, что она и пальцем не могла шевельнуть. Ее сбило с ног, проволокло по траве, и она оказалась лежащей под копытами.
Соскочив с седла и обдав Эрле зловонием немытого тела, ногаец проворно обмотал ее веревкой, с усилием вскинул на седло и крепко приторочил веревку. А потом вновь принялся расстреливать кибитку из лука, неторопливо насаживая на острия стрел кусочки зажженного трута, не обращая ни малейшего внимания на перепляс лошади, испуганной запахом пламени, рыданиями беспомощной Эрле и дикими воплями, которые неслись из охваченной огнем кибитки.
В предсмертной ярости Эльбек кричал, и слова его пронзили Эрле, словно стрелы, жгли ее, словно пламень:
– Будь проклята ты! Будь проклято твое сердце! Да не найти тебе счастья на пути твоем! Пусть сгорит твое сердце, как горю я!..
Она и не знала, что прозрение – это такая мука; что понять не понятое прежде – это тоска и страдание… Ох, кажется, никогда в жизни еще не рыдала Лиза с таким отчаянием, как в тот миг, когда глядела на полыхавший посреди весенней степи огромный костер, в котором сгорал ее враг, ее злейший враг…
Человек, который ненавидел ее, потому что не умел любить иначе, как с ненавистью.
Часть III
ЗАПОРОЖЦЫ
19. Лех Волгарь
Ой, полети, галко,
Ой, полети, чорна,
Тай на Сичь рыбы исты.
Ой, принеси, галко,
Ой, принеси, чорна,
Вид кошового висты…
– Тихо, сербиян! – шикнул Панько. – Накличешь, гляди, сам чего не знай!
Миленко смущенно умолк, покосился на Волгаря. Тот чуть улыбнулся, стараясь приободрить молодого сербиянина, которому так-то полюбились запорожские песни, что он то и дело, мешая родные, сербские, и малороссийские слова и напевы, норовил затянуть только что услышанную песню. Но Панько, сейчас заставивший Миленко умолкнуть, тоже прав: не до тоски, не до печали нынче, когда солнце уже покатилось к закату, а лишь только смеркнется, на байдаках опустят весла на воду и ринутся запорожские «чайки» к берегу – на штурм Кафы[47]
.Лех Волгарь поднес к глазам подзорную трубу. Да, над Кафою лениво гаснет день. Зарумянившись, потемнела ранее светлая цепь горных вершин; горы слились с мелколесьем в одну темную, неровную полосу, окружившую город. Но закатное солнце ярче высветило острые верхи минаретов, купола мечетей, многочисленные строения и даже остатки древних, эллинских еще, императором Феодосием поставленных крепостей. Прекрасное, странное, чарующее зрелище!
Лех опустил трубу, и призрак Кафы растворился в мареве. Надо надеяться, что и казацкие «чайки», весь день простоявшие в открытом море, столь же неразличимы с берега. В худшем случае, в ослепительном блеске солнечных искр лишь черные точечки маячат!
Днем царил полный штиль, но под вечер поднялся ветерок. Ожили бессильно повисшие оранжевые, пурпурные и белоснежные паруса на кафском рейде, затрепетали, налились; помчались в море турецкие томбазы, итальянские бригантины, испанские каравеллы. Борони, боже, чтоб хоть одну из них нанесло сюда, где колышутся на волнах нетерпеливые «чайки»!
Казаки готовились к бою. Мылись, стиснув зубы, брились остро отточенными сабельными лезвиями; меняли исподнее. Проверяли оружие и сытно ужинали хлебом, салом и саломатой[48]
.Лех Волгарь раза два хлебнул, обжегся и отложил ложку. Желтое летошнее сало тоже не лезло в горло. Он грыз сухари, запивая тепловатой, отдающей дубом водой из долбленки.
– Что ж не ешь, брате? – спросил Миленко, дуя на ложку и со смаком жуя ломоть сала на черном кислом хлебе. Вгляделся в хмурое лицо друга, перечеркнутое тонким шрамом, и тоже погрустнел, даже отложил ложку.
– Жарко, брате… – лениво отозвался Волгарь. Скинув сорочицу, он опустил за борт бадейку, опрокинул на себя прохладную, благодатную воду и наконец-то перевел дух.
– Ох вы, русы! – засмеялся Миленко, глядя на мокрую, в скобку стриженную голову своего побратима, невольно повеселев от того, что Лех пусть на миг, но скинул тяжесть с души. – Вы, русы, – медведи! Я слыхал, что по зимам вы спите в берлогах, а лишь только развеснеется, выходите на свои поля.
– Коли так, – ни с того ни с сего разобиделся долговязый Панько, – то вы, сербияне, – козлы горные! У вас даже краина такова есть – Черногория!
– Черногория – та же Сербь, – улыбнулся Миленко. – Скажут тебе – черногорец, значит, то серб. Я сам черногорец. И кралевич Марко, герой наш, был черногорец!
– Что ли горы в той краине черны? – не унимался Панько.
– Горы?.. – рассеянно отозвался Миленко, вновь принимаясь за еду. – Горы? Нет, они зелены: лес на них стоит. Сини горы есть, когда издали глядишь… Вот говорят: Белая Русь, так что же, земля в ней бела?
– Бела, – промолвил Волгарь. – От снега бела. И в Великой Руси, и в Белой, и в Малой!
Он ознобно передернул плечами и умолк, более не слыша товарищей.