В это время погостить к Гринвичам приехала троюродная тетка из Ленинграда (та самая, что присылала апельсины). Взбалмошная, бесцеремонная, она раскатисто хохотала, сыпала прибаутками и, заходя в квартиру, швыряла свою сумку в коридор, как будто пыталась сбить мячом далекие свинцовые кегли. Илюшу она утомляла. Он любил тишину и уединение. Но дома ежевечерне были громкие обеды с обязательным упоминанием того, что Родион родился богатырем, а Илюша – хлюпиком на два кило четыреста. Как-то вечером тетка вернулась зареванная – сообщила, что потеряла три рубля и теперь ей не на что купить билет обратно до Ленинграда. Родители суетились, причитали, квартиру обыскали, тетка настаивала, что деньги пропали именно дома. Когда нервы были на пределе, Родион с видом экскурсовода провел всех в родительскую комнату и жестом фокусника достал из-под рамы Айвазовского свернутый в тугую трубочку трояк. Илюша стал пергаментным, все уставились на него и замолчали.
– Эт-то я н-накопил… На ку-урвиметр… т-три месяца…
Его никто не слушал. Родион был признан героем, Илюша – вором, деньги передали тетке…
Он зашел в военторг спустя год, после пневмонии и затяжной депрессии, которую пытались вылечить все психиатры города. Старик ахнул:
– Что с тобой, сынок? Я так тебя ждал…
– М-мои деньги ук-крали, я не мог за-заплатить, – вяло произнес Илюша.
– Ну, не стоило так, не стоило… – зачастил дед, – да и купили его вскоре, не смог спрятать, не смог. Из Центрвоенторга, видимо, сюда покупателя направили. Пришел, сказал: «Мне курвиметр. Деревянный. Генеральский…» Продал, куда деваться…
Илюша осмотрел витрину. Компасы, градусники, рации, бинокли не вызвали в нем никаких чувств. Старик зашелестел военными картами.
– Не н-надо, – сказал Илюша. – Я н-наигрался.
Депрессия длилась долго. От назначенных таблеток тошнило и клонило в сон. В школе над ним смеялись. Тамарка не дождалась его взросления. Она подтянула математику, поступила в кулинарный техникум и через семестр умерла от передозы – прыщавый подсадил на героин. Хоронили ее всей школой. Подростки как неоперившиеся воробьи озирались и виновато волочились за учителями. Был поздний апрель, от внезапного тепла резко набухли почки, растопырились лепестки календулы, хлынул березовый сок. Смерть была неуместна, неприлична, бесстыжа, непостижима. В дешевом сосновом гробу на марле в несколько слоев лежала красивая Тамарка, чуть бледнее обычного, с темными ободками вокруг закрытых глаз. Илюша внезапно осознал, с кого Врубель писал свою Царевну-Лебедь. После того как гроб затолкали в грязный катафалк, а директор школы произнесла речь о вреде наркотиков и распутного образа жизни, Илюша поехал в комиссионку в центре города, где давно среди старинной мебели висела копия Врубеля. Он попросил опрятную бабулю-продавца подойти к картине поближе. Она разрешила. Тамарка смотрела на него сквозь несколько слоев пыли своими огромными, мученическими глазами с героиновыми синяками. В той же многослойной марле и замысловатом кокошнике с каменьями.
– Знаете ли вы, кто был ее прототипом, молодой человек? – спросила опрятная бабуля. – Жена художника, оперная певица.
– Е-эрунда, – ответил Илюша, – это Т-тамарка. Она иногда п-приходит в этот мир. С-сколько с-стоит к-картина?
– Пять рублей, – бабуля опешила.
Богоподобный худой подросток с бездонным взглядом и шелковыми кудрями до плеч выглядел пророком.
– Ну для вас – четыре пятьдесят, – добавила она.
Илюша по-жабьи захватил верхней губой вечно ноющий керамический зуб, дернулся глазом и потусторонне улыбнулся. Депрессию сняло как рукой. У него была новая мечта. Он хотел до конца дней быть с Тамаркой рядом, вытирать пальцами пыль с ее лица, купаться в настрадавшихся глазах. И ни слова Родиону, ни одного намека.
Глава 4. Шалушик
– Скоооль-коо стоо-иит каар-тии-наа, – нараспев говорила логопед, положив ладонь на Илюшину руку. – Мы на каждый слог как будто нажимаем пальчиком клавишу. Не торопись, пробуй. Словно поешь песню.
Илюша любил заниматься с логопедом. С этой крупной спокойной женщиной он чувствовал себя в безопасности. Будто на ржавую щеколду в мозгу капали чуточку масла, и она отпускала его речь в свободное плавание. В обычной жизни, прежде чем выйти наружу, его слова толпились возле этой идиотской заслонки, как стадо овец около выхода из загона. Впереди стоящую особь толкали в зад предыдущие, и она, блея и спотыкаясь, прорывалась сквозь узкий проход.