В конце каждого месяца кульман З. В. собирает подчиненных на производственное совещание. Он встает и, держа в правой передней лапе стопку рапортичек, а левой упираясь в письменный стол, заводит речь о достижениях и недостатках: «Хорошо поработали кульманы шестой, четвертой, девятой и одиннадцатой групп. Кульман такой-то начертил столько-то листов. Кульман такой-то столько-то»… Молодые кульманы насмешливо аплодируют. Это бунт, и З. В. умолкает на секунду, чтобы пресечь его строгим взглядом, и, выявив зачинщика, бросает походя: «Вы, между прочим, имя-отчество, два раза в этом месяце проснулись с опозданием». Примитивно-количественная оценка их работы не нравится молодым кульманам, она кажется им обезличивающей, абсурдной, и, сговорившись, они в знак протеста записывают почти все чертежи, выполненные группой, на кого-то одного, и З. В. спотыкается на полуслове и договаривает неуверенно: «Кульман такой-то, фамилия-имя-отчество, начертил 42 листа». (48, 54) Бурные аплодисменты. (Головоломку с листами я придумал не сейчас, а раньше, в самом начале своей блистательной карьеры. Не потому ли мне так долго пришлось ходить в техниках?) Оправившись от потрясения, З. В. заканчивает речь. На дворе уже светает, и кульманы с тихой детской песенкой разбредаются по своим местам.
Сказочка кончается, и я вхожу в отдел и, стараясь перекрыть грохот разваливающегося за моей спиной Дворца обобщений, рявкаю молодцевато:
— Здравия желаю!
(Школа Миклоша Комара.)
Рабочий день окончен, но З. В. все еще листает, просматривает и складывает в папку бумаги. Его письменный стол стоит у лицевой стены зала, а напротив, у задней стены, сидит и пишет что-то Эрнст, Эрнст Урузмагович, ведущий конструктор. В центре зала, расположившись на своих и чужих рабочих местах, сражаются спортсмены, имена-отчества, герои настольных битв. Увидев меня, они машут приветственно, но соблюдая субординацию, я направляюсь не к ним, а к З. В., иду, а следом за мной плетется, поскрипывая слогами-суставами, длинное, как жердь, слово в с т а в а й т е.
Прибавляю шагу, надеясь избавиться от него, но и оно прибавляет, не отстает от меня, гонится по пятам, и, отчаявшись уже, я вспоминаю о дереве, стоящем во спасение мне, о дикой груше. Бросаюсь к ней, подпрыгиваю, цепляюсь за ветку, лезу — мальчишка с ободранными коленками — и слышу голос матери: «Не забирайся высоко, сорвешься!» и свой голос: «Не бойся, не упаду!», и лезу, торопясь, все выше и выше, к самой верхушке, и останавливаюсь вдруг, заметив в стороне, на тоненькой веточке крохотное гнездышко, выстланное изнутри светлым пухом, гнездышко и четыре рябеньких яичка в нем.
Кричу, ликуя:
«Нашел гнездо!»
«Чье?» — спрашивает мать.
«Не знаю! Скоро в нем выведутся птенцы!»
«Не трогай его. Если птицы почуют чужой запах, они улетят и никогда больше не вернутся к нам».
Застываю с протянутой рукой.
Отворачиваюсь от гнезда — кто знает, может, и взгляд оставляет след?
Поднимаю голову и вижу сквозь листву яркое небо, вижу небо до самого горизонта и равнину, начинающуюся у края неба. Они разделяются там, голубое и зеленое, и равнина, обойдя село, мягко утыкается в подножье округлых предгорий, за которыми круто встает, устремляясь ввысь, горный хребет, и круг замыкается — снежные вершины сливаются с небом, белое и голубое, и слияние это, лед и солнце, порождает речку, бегущую через равнину к горизонту, к черте разделения, и я слышу взволнованный говор воды, объясняющей на ходу извечный смысл возвращения, и слышу собственное дыхание, вторящее реке. Дикая груша держит меня на своих ветвях, как бы приподнимая над привычностью, держит меня и четыре будущих жизни в крохотном гнездышке, и где-то в глубине корни ее ищут тайну Начала, и внимая ласковой мудрости шелестящей листвы, я задумчиво отправляюсь в обратный путь, спускаюсь с дерева, и З. В., встречая, протягивает мне руку — о, единство всего сущего на земле! — и я пожимаю эту руку, присаживаюсь к столу и, растроганный, спешу обрадовать З. В., рассказываю ему о ночной жизни кульманов.
Он хмурится, останавливает меня.
— Столько лет я вас знаю, — говорит, — а все никак не могу понять, когда вы шутите, а когда говорите серьезно.
— Я тоже, — киваю сочувственно.
— Что? — удивляется он.
— Не могу понять, когда шучу, а когда говорю серьезно.
— Ну, хватит! — он натягивает вожжи. — Скажите-ка лучше, как обстоят дела с изделием номер триста восемьдесят шесть?
З. В. предлагает мне сосредоточиться. Отречься от себя во имя изделия № 386. Забыть о дикой груше, лежащей на мокрой земле, о разлетевшихся птицах.
Формулирую: любой успех есть результат самоотречения.
Отрекаюсь.
Или вхожу в роль по системе Станиславского?
— Все нормально, — говорю, — можете ни о чем не беспокоиться.
— Что значит «не беспокоиться»?! — З. В. выпрямляется, упершись кулаками в стол. — Через пять дней изделие должно быть принято комиссией, а оно уже неделю стоит, заброшенное, и никто им не занимается!
— Простите, — теперь уже я останавливаю его, — но вы, наверное, забыли, зачем я всю эту неделю являюсь сюда после занятий?