Фёдор, до армии и какое-то время после неё, работал на заводе, в цеху, станочником. На том самом оборонном, где трудились: мать, отец, дядя Пётр, Пацкань, Кирькс. Работал хорошо но, чувствовал, что не на своём месте. От этого хуже работать не стал, но на сердце легла грусть – печаль, перешедшая со временем в тоску.
В тот безотрадный период жизни, искал себя, пробовал силы там, где, как казалось, мог найти выход для не реализованной творческой энергии. Поступал в театральные училища, проваливался, писал слабые стихи, и через эти печальные опыты, пришёл, наконец, к своему, родному, полностью забравшему в полон, все силы души и тела, делу – написанию прозы, к сочинительству. Поменял цех со станком на перо с бумагой.
Когда уходил с завода, то все, начиная с начальника цеха и заканчивая уборщицей, подходили к нему и изливали душу. Рассказывали о тех причинах, на их взгляд уважительных, из-за которых не смогли в своё время начать «новую, светлую жизнь» и остались на «постылой» работе».
Как оказалось, всем работа не нравилась и была для них хуже горькой редьки. Уходя, Фёдор сказал, что поступает в артисты, а иначе бы не отпустили. Это всеми понималось, как стремление к большим деньгам, к славе, к радостям жизни. Сказать, что уходит в сочинители он не мог. Сочинялось тогда не очень. В последнее время наметилось что-то, дающее уверенность, а тогда было одно лишь смутное желание писать и надежда на чудо.
Когда Фёдор искал себя, работая в цеху по настоящему, хорошо работая. Многие его товарищи не искали себя и не работали, а только жаловались на жизнь. Потом они же, лучшие из них, подходили и говорили: «Тебе повезло, ты нашёл себя». Говорили так, будто искали вместе, а нашёл только он.
Когда Фёдор проснулся, в комнате было светло, но брат ещё спал, из чего он сделал вывод, что на дворе только утро и поспать ему пришлось не более трёх часов. Вспомнились увиденные во сне картины.
Снился диван, набитый деньгами. Пацкань, швырнувший в него молоток. Телефонный звонок домой из чужой квартиры и чужой голос в трубке, назвавший его товарищем майором, сказавший: «Я не виноват, он сам застрелился».
А ещё снился тёмный подъезд со скрипучей деревянной лестницей, по которой сломя голову он нёсся куда-то наверх. Чужая дверь, но во сне отчего-то уже знакомая, страстная речь, мольбы, чуть ли не слёзы у ног не знакомой ему женщины, одетой в домашний халат и старушечий деревенский платок.
Тщательно перебирая в уме, виденные во сне картины, Фёдор не заметил, как в комнату вошла Полина Петровна, пришедшая будить младшего сына.
– Максим, вставай. Слышишь? – Сказала она, стоя у самой двери. – Просыпайся. Кому говорю… Десять раз будить не буду.
Максим продолжал спать и ни словом, ни жестом ей не ответил. Ответил Фёдор, задетый нечуткостью, проявленной по отношению к нему.
– Подойти и молча разбудить, конечно, нельзя?
– Ну, ты же не спишь. Я вижу, глаза у тебя открыты. И, чтобы не забыть, пока не уснул, иди Князькову звони, – вывернулась матушка, вспомнив о висящем на сыне обещании.
– Сама звони, – рассерженно проговорил Фёдор и забрался с головой под одеяло.
После этого произошло то, что всегда или почти всегда происходит в подобных случаях. Забыв о том, что она приходила будить Максима, Полина Петровна полностью переключилась на Фёдора.
– Сама звонила, и не раз. Не слушают, – говорила она, зная, что сын, спрятавшийся под одеялом, её слышит, – думала, может голос мужской на них подействует.
– Не подействует, – ответил Фёдор, выглянув на мгновение из своего укрытия и снова спрятавшись.
Это Полину Петровну особенно задело. Не на шутку разгорячаясь, она сказала:
– Если сейчас не пойдёшь звонить, то и есть не проси. Кормить тебя больше не буду.
– Что? Почему кормить не будешь? – Испуганно спросил проснувшийся Максим, до конца ещё не выбравшийся из сладкого плена сна.
– Господи, за что мне эта мука, за какие грехи такие? – Медленно, с чувством и расстановкой проговорила Полина Петровна и, выйдя из комнаты, пошла на кухню.
Посмотрев на окно, затем на циферблат часов, которые забыл с руки снять перед сном, посидев на раскладушке с минуту, Максим встал, поискал свою майку и, найдя её на клетке, забрал с собой в ванную, чтобы, облившись холодной водой, надеть её на освежившееся тело.
Увидев свет и услышав тишину, воцарившуюся в комнате, на всякий случай несколько мгновений переждав, кенар, сидевший на дне тесной клетки, запрыгнув на единственную в своём жилище палочку, и принялся яростно, до неистовства, петь песню. Успехи исполнительской деятельности были так велики, что Фёдору пришлось выбраться из-под одеяла и, обращаясь к нему как к человеку, сказать:
– Что же ты, горлопан, делаешь? Ты дашь мне поспать или голову тебе отвернуть?