Бурнашов с испугом разлепил глаза и облегченно вздохнул. Актриса наклонилась низко над его головою, тяжелой грудью покачивая над вспотевшим лбом. Женщина заметила, что гость очнулся, и смущенно, слегка играя и заманивая, резко выпрямилась, отчего груди ее подпрыгнули. Актриса была в тончайшем светло-зеленом шелковом хитоне до пят, и все ее доцветающее томящееся тело взывало к ласке и участию. Про таких баб на Дону говорят, что она вся набрундилась, подумал Бурнашов, холодно и жалостно улыбаясь. Широкий лиф на десять пуговок проступал сквозь шелк халата и словно бы взывал, чтобы дали ему свободу, намекал, вот коснись лишь, и все десять пуговок сами отскочат под напором тоскующей плоти. «Женщина его в гости пригласила, а он спать. Хорошенькое дельце, – пыталась обидеться актриса, но тут же спохватилась, погрозила пальцем. – Не ешь глазами, не ешь. Я боюсь. Алеша, я могу тебе верить? Ведь мы одни». Большая, слегка освещенная квартира затаилась в ожидании ответа, мебеля в чехлах перестали вздыхать и шептаться, вспомнив девятнадцатый век, свою молодость, и хрустали прекратили шаловливый запоздалый флирт и лобызанье. Да и не к месту, не ко времени клятвы и признанья, ибо всякое отказное, заверяющее слово лишь ввергло бы актрису в неописуемый гнев и немилость, а там-то держись, писатель, коли попадет вожжа под хвост, может и шелопов надавать, что под руку угодит. «Я бы съел тебя, Митрофановна, видит бог, да боюся, что подавлюся. Эка ты бабища, право, тельна да богата. Какой товар пропадает. Как там у Тургенева-то?» – съязвил Бурнашов, пытаясь больнее уколоть актрису, чтобы обиделась она и отстранилась всем сердцем. Но та расхохоталась вдруг, схватившись за бока. «Ну и хитрец ты, Алеша. Вот ты как с нами, с бабами, – задыхалась она, неизвестно чему веселясь. – Вот уж так ты мил мне, что не знаю, как мил. Я будто в обмороке, вот что ты со мной сделал, прохвост. Подхватила бы тебя на руки, да и на край света. С милым везде рай, уедем, милый, куда глаза глядят». Она шептала с придыхом, уверовав в свое чувство, с такою страстью изливалась, словно монолог читала в притихшем зале, упиваясь своею властью. Ну, мужик, держи ухо востро: имеет баба силу и хватку. У Бурнашова снова тягуче заныл шрам, забился от натока крови; с тоскою представилась грядущая утомительная ночь, и Алексей Федорович увидел с ясностью, что остановился у края пропасти, куда падать жутко, грешно и желанно. И он мысленно махнул на все рукою, уже отдаваясь наваждению. «Эх, Лизка-Лизавета, прости и прощай, – подумал он о жене как о чужой, отступившей невозвратно. – Обротали твоего мужика, обезручили, и шальная баба поднесла ко рту ковш с отравой. Не испить мне экой страсти, не перенесть. Видит бог, лопнет мое сердечко, как весенняя почка». Бурнашов новым, тающим взглядом обшарил хозяйку; она так и стояла забыто середка кухни, широко расставив ноги, уперев руки в бока, и грудь вздымалась, как диванная подушка: хотелось положить на нее голову и мирно заснуть. Худо соображая, что творит, Бурнашов торопливо стянул рубаху, обшитую позументом, с кофейным пятном на подоле, и, белея сухим, костистым телом, возлег на диван, подставив спину. «Ну-ка, помни, – пожаловался глухо, сдавленно, утопив лицо в жесткий ворс дивана. – Что-то голову ломит, спасу нет». Актриса готовно присела, принялась оглаживать плечи вкрадчиво, едва касаясь кожи сухими горячими ладонями, проникла пальцами в волосы, пришептывала: «Ах ты мой дурачок-дурачочек. Ну куда тебе за молодыми-то гнаться? Тебе такая, как я, нужна». От полоняющих баюкающих слов, от круговых ласковых прикосновений, излучающих мерное, обволакивающее тепло, Бурнашов смежил глаза, поддался, растекся, обезволел и вдруг по-детски сразу и легко заснул, освобожденно захрапел. Актриса вздрогнула, пробовала добудиться, но, поняв тщетность своих усилий и неведомо чего устыдясь, ушла в спальню. Там она затеплила лампадку перед иконою и заплакала, с ненавистью слушая храп спящего безмятежного гостя и с неприязнью разглядывая богатое, но такое одинокое свое тело…