– Еще придешь и поклонишься. Скажешь – прости, Борис Григорьевич. Родил две книжонки, из пальца высосал, и думаешь, что гений? Какой ты гений, ха-ха. Выйди на улицу, крикни, кто знает Бурнашова? И слыхом не слыхали. Пройдут – не остановятся. Таскается с тобой кое-кто как с писаной торбой.
– Но писатель не для всех. Я ж не клейстер, чтобы размазывать по стенке. Читает человек сто – и ладно. – Бурнашов жалко улыбнулся. Он даже разгневаться, распалиться не мог, потому что такой нелепый, растрепанный разговор получился; не хватало еще себя нахваливать, верно? Не бить же в грудь, не напирать же на свои заслуги перед отечеством и литературой, ибо каждое лестное слово в свою сторону лишь больнее уязвит Космынина.
– Нет, для всех. И ты это знаешь, но юродствуешь. Иначе не берись. Вот был Шукшин…
– А я Бурнашов. Мне хватит и ста читающих. И вообще, отвяжись, зануда. Тебе даже моя известность не угрожает. Стой на голове и жуй капусту, – сказал с мертвой холодностью в груди, навечно прощаясь со своей старинной тенью. Не было друга, так и это не товарищ. – К гробовой доске срифмуешь клоп-циклоп, выстелишь домок-гроб грошами да с тем и удалишься в иное царство. – Но и тут показалось мало, и Бурнашов с беспощадностью добавил, полоснул Космынина наотмашь по кровоточащему сердцу: – Беги за женой, пока с новым не схлестнулась. Семейный треугольник тебе к лицу, а еще лучше наполеоновская треуголка, чтобы прикрыть рога… А деньги за работу я почтой вышлю.
– Клоп и циклоп – это я и ты?
– Алеша, зачем ты так больно? – тоскливо вмешалась Лизанька. – Боря ведь такой одинокий.
– Не надо меня жалеть, не надо. Только за всю работу хорошенько подсчитай. Слышишь, не ошибись, Алексей Федорович. – Космынин хотел прояснить намек, но поймал взгляд Лизаньки, потухший, бессмысленный, и осекся, подошел к женщине и театрально поцеловал ладошку. Он вкрадчиво это сделал, как истый котяра, упрятав когти в ласковые подушечки лап.
Но Лизанька не поняла этого жеста, она искренно страдала за мужа, мучилась, что он снова не сдержался и вот упал в чужих глазах.
– Алеша, откуда в тебе такая жажда разрушения? Никак не могу понять.
Не дожидаясь ответа, Лизанька торопливо поднялась в светелку: наверное, будет плакать. Бурнашов удалился в горницу, взошел по ступеням и уселся в княжье креслице, упершись взглядом в красный угол, в икону Николы-угодника. Космынин долго шарился в кухне, что-то искал, бурчал, нарочито шумно бродил, собираясь в обратный путь; порою он вздымал взгляд в потолок и ловил легкие шаги по подволоке. Там в золоченой клетке металась ласковая, недоступная зверушка с бархатным сердцем и гибкими трепетными руками.
… Космынин прощально, наотмашь хлопнул дверью.
Вот они, «дрожди неиждиваемые»: удалился Космынин и навсегда унес тайну, но оставил муку. Не бежать же за ним следом, не домогаться же признаний, не целовать же ступни, не перекрывать же ворожбою его след, чтобы споткнулся человече, очнулся и поспешил назад рассеять зло. Сухая длинная тень Бурнашова непримиримо потопталась по рассыпчатой дороге, отчужденно глядя в простор улицы, и пропала.
«Палач, казнивши жертву, наверное, считает себя мучеником и потому очень хочет, чтобы его пожалели…»
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Приезжала в Спас милиция, разбиралась с Мизгиревым. От милиции осталось у деревни чувство возбуждения, легкого расстройства и недоумения. Долго ли безумный старик будет булгачить народ, наводить тень на плетень, и неуж не сыщется на него управы? Вон взял моду, чуть что, трясти печищан, копаться в их постельном белье, выметать сор из избы. Дурак, дурачина, одним словом, вот и плюет на солнце средь бела дня, чтобы не светило, не било в глаза. И ни один мужик в тот день не пожалел Мизгиря, не воскликнул сердобольно: не дико ли измываться над стариком, потешаться над вдовцом, и чего лезть в чужой дом перетряхивать немудрящее житьишко, если в нем и медной-то полушки не сыщется? И ни одна старенькая в Спасе не шепнула перед иконою, молясь усердным крестом, что вот наконец-то откликнулось, отмстилось грешнику за содеянное: «Он-де церквы палил, анчутка, он костры заводил из храмов божиих, но настал и на него свой час, и по душе его прошлись ангелы мечом огненным и воскликнули: не забавою, не бобошками детскими, но трудом угодным очистишься. Трудом угодным и полезным». Так, наверное, сказал бы ангел, просочившись в распах окна средь бела дня, весь сотканный из солнечного света. Но даже такой сказки не сочинилось, ибо не держит русский человек зла на душе, не укорлив, не носит камня за пазухой. Минувшее будто бы ясно стоит в очию, словно вчера и свершилось, но уже так отстраненно видится в отдалении, как бы на высокой недостижимой горе; и чувство ненависти давно кануло, но остались лишь недоумение, грусть и вопрос: зачем?