Последний паз, верный удар топора самым острием, и хоть с пяти утра в работе и лица заострились, почернели, но рука верна и усталость словно бы не властна над мужицким телом. И только когда захмелились, приняли по рюмке, как-то быстро опьянели, заговорили вперебив, не слушая и не слыша друг друга. Будто два патефона разом завели. И так-то не ахти какие говоруны, два слова ладно не слепят, вроде бы стыдясь своего голоса, а тут растеклись, не остановить. Зашевелилась душа, и один бог знает, что забрезжило, замерещило там, и жизнь показалась особенно неладно скроенной. И Бурнашов пригнул рюмку, заел острым лепестком сыра и, сложив голову в ладони, слушал расплывчиво, с каким-то растормошенным, жалостным сердцем. Лизанька ушла в огород, чтоб не мешать мужикам в холостяцкой пирушке.
– А я радости в жизни не знал, – вдруг ни с того сказал Виктор Чернобесов, и длинное лицо его перекосилось. – С трех лет без тятьки.
– Я знал, что ли? – перебил Гришаня. – С восьми лет в пастухах. Бывало, пасешь, а домой попадать сил нет. На коленках ползешь, землю слезами кропишь. С голодовки долго ли ноги протянуть?
– А я с трех лет без тятьки, и у меня жена на двенадцать лет старше.
– А у меня астма, – сказал Гришаня. – Три года назад поставили на учет. Дышать не могу, воздух спирает. – Шишковатое, неровное лицо его лучится, и мужик искренне верит, что он вылечился вином. – Мне врач-то говорит: ты, мол, не пей, у тебя астма. А я говорю: я с вина на ноги встал. Я сейчас человек. Меня врач любит. Когда нужен в больнице плотняк, он мне-то: Гришаня, говорит, ляг в больницу. Хошь на месяц, хошь на два.
– А у меня баба на двенадцать лет старше, – вел свое Чернобесов, обиженный на свою судьбу.
Его жена, бывшая сноха, вошла в дом, когда Чернобесову было тринадцать лет. Старший брат женился, недолго и пожил – и помер. Осталась сноха с ребенком на руках, а там и Витька подрос, стали как-то по привычке стелиться вместе и зажились. Сыну сейчас четырнадцатый год. Чернобесову сорок, супруге пятьдесят три, и мужика это, наверное, гнетет и точит. Иначе отчего бы канючить, плакаться прилюдно: может, хочется, чтобы пожалели? Но в деревне уже привыкли, что Витька с молодых лет запохаживал в постель ко снохе, а после и доблесть проявил, не кинул бабу с ребенком во вдовстве, но свел в загс. Молодец, чего скажешь! Чернобесов в самый мужицкий раж вошел, но вот чужих подушек не обтирает. Так пожалейте его…
– Тут в рассуждение если, то нынче как сыр в масле. Не голодаем, главное дело. С чего астма? С тяжелой неправильной жизни. Без витамина росли. А мне говорят, вино брось. Вино, скажу тебе, Лешка, очень пользительная вещь.
– А я рыбу лавить люблю. Так люблю. Я лавить большой охотник, – ведет свою линию Чернобесов. – Да рыба не та, глушат иль травят. Бог знает.
– Да не глушат, Витька, не глушат. Кабы глушили, слыхать бы. Это отдается, как самолеты летают. Гремят, вот и отдается на мальке, когда воздух лопается. А рыба, во плахи, лежит на торфу. Надо маску надеть да в трубку длинную дышать и ту рыбу вилами в бок. А еще лучше неводом загородить да загнать, вот уха дак уха. Всем наестись. Иль бочку динамита в озеро, собирай только.
– Ну спасибо, братцы, – поклонился Бурнашов изрядно захмелевшим плотникам. – Выручили, уж как выручили. Помурыжили, за нос поводили, но завершили.
– Леш-ка-а! Заводи скот и хозяинуй. – Заговорили оба, вперебив, и глазки светились умильной добротою хмельных людей, сейчас любящих весь мир и готовых ради него на плаху. – Ты к нам по-хорошему, и мы к тебе по-хорошему, верно? Только скажи, все будет первым сортом. Мы плотняки каких поискать. Мы с топором в люльке росли. Соску в рот, а топор под бок. Играй, дескать. Известное дело, рязанцы косопузые.
Водка допита. Мастера поднялись, вспомнив про жен. Бурнашов в приливе дружелюбия принес из горенки две свои книги. Гришаня взвесил на ладони и попросил:
– Подпиши, Лешка. Моему другу Гришане Самсонову. Так и подпиши.
Чернобесов взял роман с подозрением, сразу отпахнул крышку и, увидев портрет, сверился с живым писателем. Все вроде бы сходилось. Потом пролистнул и спросил:
– Много небось платят? Не как нашему брату. Вот деньги-то как надо зарабатывать. Бери перышко и води.
– Каждый как может зарабатывает, – одернул Гришаня.
Через месяц, наверное, Гришаня сам заговорил о книге: «Лешка, как ты здорово написал. Я две страницы сначала прочитал да в середке посмотрел. Скажу тебе, все правда. Одну правду ты написал. Ну, молодец, скажу тебе! Ой молодец!»
Бурнашов посмотрел на его доброе шишковатое лицо с утиным носом, на радостные с зеленью глаза и рассмеялся легко. И самое правильное сделал, что рассмеялся добродушно и легко, не приняв огорчения на душу и не углубляясь в выяснения, ибо большего Гришаня не смог бы сказать. Мнение же Чернобесова донеслось со стороны чуть позднее: «Нашему барину, сам молол, со слова, однако, платят. Язык хорошо подвешен, дак чего не писать? Болтай да болтай, вот и денежки. Были баре, и всегда будут баре».