«Господи, сколько экзальтации и вычурности в каждой строке, покрытой паутинными трещинками, напитанными клеем. Какой чудный, необъяснимый узор возникает в новом бумажном листе, какая-то тайнопись, еще более занятная и странная, чем пылкие признания в сущности-то холодной и равнодушной души. Эх, старушка, старушка, и кого ты собралась обольстить? Разве можно закружить голову прохиндею, забывшему христианский завет? А впрочем, все пустое. Я нынче на обломках собственного крушения, но слава те, что вовремя очнулся и посмеялся над собою. Но если я так равнодушен и старчески созерцателен, то для какой нужды пытаюсь склеить семейный горшок? Для сына? Но он уж на выросте, отрезанный ломоть, он мчит своей тропою. И неуж мне, Космынину Борису, так необходима та женщина, сейчас нервно спящая в соседней комнате? Если ты хотел ее вернуть, если горел и безумствовал, если собирался наложить на себя руки, то отчего сейчас холоден и пуст? Экий ты, право, необъяснимый человек! Ведь в монахи собирался, в келью, в уединение, чтобы само сиротское житье выжимало из твоего сердца самые искренние строки. Поэт, поэтишко, несчастный короед, сожравший себя, сына и жену. Отчего бы ей не зарезать меня сонного? Нащупать сонную жилу и одним росчерком бритвы выпустить из меня сок. Ненавидит же, взглядом прожигает, но притянулась обратно, курва, дрянь паршивая. Пригрел под боком змею подколодную. Восемнадцать лет меж письмом мне и любовнику.