Я никогда не заговаривал о той сцене между ними. Линда подчинилась ему, как десятилетняя девочка, я это видел, но сопротивлялась, как взрослая женщина. Хотя сам факт, что ей пришлось сопротивляться, некоторым образом ставил взрослость под вопрос. Все же взрослые в такие ситуации не попадают, а? Его такие мысли не мучили, он же не чувствует границ, для него она была просто дочь, некое вневозрастное создание. И, как она и предрекала, с того дня он повадился нам названивать. Звонил он примерно в любое время и в любом состоянии духа; тогда Линда условилась с ним, что он будет звонить в определенное время и определенный будний день. Его это как будто бы даже обрадовало. Но на нас накладывало обязательства: теперь, не ответь мы на звонок, он мог бы страшно обидеться и решить, что договор расторгнут, и дальше он волен звонить, когда ему взбредет на ум, или не звонить больше никогда. Я разговаривал с ним всего несколько раз. В один из них он попросил позволения спеть мне песню. Он сам ее написал, и ее исполняли на «Радио Швеции», сказал он. Я не знал, что и подумать. Но отчего же не позволить ему спеть? Он запел, голос у него оказался мощный, энтузиазма хоть отбавляй, поэтому, хотя он попадал не во все ноты, впечатление произвел хорошее. В песне было четыре куплета и рассказывалось о путейце, который строит дорогу через Норланд. Когда он замолчал, я не нашелся что сказать, кроме «какая хорошая песня». Но он, видимо, большего и не ждал, потому что на несколько секунд замолчал. А потом сказал:
— Карл Уве, я знаю, ты пишешь книги. Я их пока не прочитал, но слышал много хороших отзывов. И вот хочу, чтобы ты знал: я очень тобой горжусь, Карл Уве. Очень. Да…
— Приятно слышать, — сказал я.
— У вас с Линдой все хорошо?
— Да-а.
— Ты хорошо с ней обращаешься?
— Да.
— Это хорошо. Не бросай ее никогда. Никогда. Тебе понятно?
— Да.
— Ты должен о ней заботиться. Хорошо с ней обращаться, Карл Уве.
Он заплакал.
— У нас все хорошо, — сказал я. — Не стоит беспокоиться.
— Я старый человек, — сказал он. — И я через многое прошел, понимаешь ли. Я пережил больше, чем обычно выпадает людям. Сейчас моя жизнь — не бог весть что. Но я сосчитал, сколько мне еще жить. Знаешь?
— Да, помню. Когда мы приходили в гости, то как раз об этом говорили.
— Да, точно. А с Берит ты не знаком?
— Нет.
— Она очень добра ко мне.
— Это я понял, — сказал я.
Он внезапно насторожился:
— Понял? А как?
— Ну, Линда рассказывала немножко, и о Берит, и об Ингрид. И…
— Не буду тебя больше мучить, Карл Уве. У тебя наверняка много серьезных дел.
— Да нет. И какое же это мучение…
— Передай, пожалуйста, Линде, что я звонил. Всего хорошего!
Он положил трубку, я даже не успел попрощаться. Мы проговорили меньше восьми минут, увидел я на дисплее. Линда фыркнула, когда я рассказал ей.
— Тебе не обязательно все это выслушивать, — сказала она. — Когда он позвонит следующий раз, не бери трубку.
— Меня оно не напрягает, — сказал я.
— А меня напрягает, — сказала Линда.
В Линдином репортаже ничего этого не было. Она вырезала все, кроме его голоса. Но в нем осталась вся полнота рассказа. Он говорил о своей жизни: голос наполнялся печалью, когда он вспоминал, как умерла мама, и радостью, когда он рассказывал о первых годах взрослой жизни, но и покорностью, когда он дошел до переезда в Стокгольм. Признавался, какая для него нагрузка — наличие телефона, как он проклинал это изобретение человечества и в течение долгого времени прятал в шкаф, убирал с глаз долой. Описывал свои будни и свои мечты, самой главной оказалась — завести свой конезавод. Он представал человеком в своем праве, а в самом рассказе его было нечто гипнотическое, с первых фраз вас затягивало в его мир. Но больше всего репортаж рассказал, естественно, о Линде. Когда я слушал ее репортажи или читал ее тексты, я приближался к ней, той, какая она на самом деле. Как будто уникальное в ней становилось видно только тогда. В ежедневной суете оно тонуло в делах и заботах, таких же, как у всех, и я не видел ничего из того, во что так неистово влюбился. Я не то чтобы забывал, но не думал о нем.
Как такое возможно?
Я взглянул на нее. Она смотрела на меня со старательно деланным безразличием. И слишком быстро скользнула взглядом вниз, на стол, магнитофон и кучу проводов под ним.
— Ничего не меняй, — сказал я. — Уже все как надо.
— Тебе кажется, нормально?
— Замечательно!
Я положил наушники на магнитофон, потянулся и поморгал.
— Меня репортаж растрогал, — сказал я.
— Чем?
— Его жизнь — некоторым образом трагедия. Но когда он так рассказывает, она наполняется жизнью, ты понимаешь, что это — жизнь. И у нее есть своя ценность независимо от того, что с ним случилось. Это банальности, но одно дело знать, а другое — прочувствовать. Когда я сейчас его слушал, я как раз пережил это.
— Фух, — выдохнула Линда. — Ты меня обрадовал. Тогда я, наверно, могу ничего не переделывать, только сам звук подправлю. Этим я в понедельник займусь. Но ты уверен?
— Уверен на все сто, — сказал я и встал. — А теперь пойду покурю.