Кио начинал политическую карьеру на баррикадах 1991-го, подвозя протестантам пиво с бутербродами, и любил, когда об этом вспоминали. Предшественника он тоже упомянул не случайно: Исидор привечал никому не ведомого тогда Дронова и печатал его беспомощные заметки. Кажется, все учтено. Гена несколько минут сидел неподвижно, вспоминая родимое пятно на Алисиной пояснице, и вдруг сообразил, что письмо журналиста чиновнику не может быть таким истошно правильным, начальство ожидает от творческого халдея умеренного озорства и разумного непослушания. Поколебавшись, он добавил еще одну фразу: «Душевно надеюсь, что Вы, придя во царствие свое, помяните нас, сирых, но преданных своему делу и стране».
Вроде ничего! Лесть с библейским привкусом, легкое ёрничество и просьбишка не оставить милостями – все это должно понравиться. Главный редактор тяжко вздохнул, понимая, что, кликнув флажок «отправить», он бросает на кон свое будущее. Но другого выхода нет. Важно опередить других, и прежде всего Кошмарика. В очереди кающихся и просящих надо стоять первым. Он послал письмо, удалил файл с первоначальным вариантом «Клептократии», на всякий случай сбросив на флэшку, почистил рабочий стол, корзину и даже переписку, перепроверил себя, остался доволен, откинулся в кресле «босс», закрыл глаза и увидел меж распахнутых Алисиных бедер рыжий шубный лоскут. Переходящий, как вымпел.
29. Стреляться через платок!
…В Тихославле о возвращении Скорятина никто не знал. На вокзальной площади он влез в рейсовый автобус. Народу набилось порядочно. Рядом сидела старушка в белом платочке, она держала на коленях корзину, из которой время от времени выглядывал грустный серый кот и внимательно смотрел в окно, точно проверял, не проспала ли бабка нужную остановку, вздыхал и снова прятался в своем плетеном «укрывище», как сказал бы Исаич. Автобус тащился, притормаживал перед лужами, обползал по обочине развороченный асфальт, скрежетал мостами по колдобинам, а в деревнях останавливался у зеленых навесов, наскоро сваренных из уголков и листового железа. Там толпился народ: мужики и мальчишки курили, бабы и девчонки грызли семечки. В открывшиеся с лязгом двери входили два-три человека, остальные так же дымили, лузгали и смотрели на автобус с тоской, словно не первый век встречали кого-то в безнадежном ожидании. Здесь же, под навесом, рождались, взрослели, зачинали, разрешались от бремени, болели и умирали, оставляя в память о себе сугробы подсолнечной шелухи и окурков.
Между поселками тянулись неряшливые поля, подернутые зеленой шерсткой всходов или праздной глинистой рябью, мелькали низкие фермы с продавленными шиферными крышами, вставали водонапорные башни, напоминавшие гигантские ручные гранаты. В плешивых лугах бродили редкие стада грязных коров, попадались загоны с недвижными табунами ржавого колхозного железа: тракторами, комбайнами, грузовиками… В каждой деревне обочь дороги стояли, где в полный рост, где припав на одно колено, гипсовые воины, покрытые облупившейся серебрянкой. На темных плитах густо лепились имена тех селян, кто не вернулся с войны, удобрив аккуратные поля Европы. Возможно, их-то и дожидалась на остановках курящая и лузгающая родня. На заросших пустырях и пригорках догнивал почерневший кирпич церковных развалин. В одном из развороченных храмов за рухнувшим фасадом чудом уцелел кусочек росписи, и Гена поймал на себе строгий взгляд какого-то обиженного святого.