Всю ночь напролет я не спал и дежурил, сидя в «ремингтонной». Варвара Михайловна ушла спать в три часа утра. Софью Андреевну нельзя было оставить одну.
Поместилась она не в своей комнате, а в спальне Льва Николаевича, на его кровати. Однако тоже почти не спала. Ходила по комнатам, жаловалась на Льва Николаевича, говорила, что не может без него жить и умрет. Под утро сказала мне, что нельзя мучиться больше, чем она; что она чувствует и свою виновность перед Львом Николаевичем, и свою беспомощность что-нибудь теперь сделать. <…>
Отношение самой Софьи Андреевны к ушедшему Льву Николаевичу, поскольку она его высказывает, теперь носит характер двойственности и неискренности. С одной стороны, она не расстается с его маленькой подушечкой, прижимая ее к груди и покрывая поцелуями, причем причитывает что-нибудь в таком роде:
– Милый Левочка, где теперь лежит твоя худенькая головка? Услышь меня! Ведь расстояние ничего не значит! – и т. д.
С другой стороны, суждения ее о муже проникнуты злобой: «Это – зверь, нельзя было более жестоко поступить, он хотел нарочно убить меня» и т. д. – только и слышишь из уст Софьи Андреевны.
Сергеенко тебе все про меня расскажет, милый друг Саша. Трудно. Не могу не чувствовать большой тяжести. Главное, не согрешить, в этом и труд. Разумеется, согрешил и согрешу, но хоть бы поменьше.
Этого, главное, прежде всего желаю тебе, тем более что знаю, что тебе выпала страшная, не по силам по твоей молодости задача. Я ничего не решил и не хочу решать. Стараюсь делать только то, чего не могу не делать, и не делать того, чего мог бы не делать. Из письма к Черткову ты увидишь, как я не то что смотрю, а чувствую. Очень надеюсь на доброе влияние Тани и Сережи. Главное, чтобы они поняли и постарались внушить ей, что мне с этими подглядыванием, подслушиванием, вечными укоризнами, распоряжением мной как вздумается, вечным контролем, напускной ненавистью к самому близкому и нужному мне человеку, с этой явной ненавистью ко мне и притворством любви, что такая жизнь мне не неприятна, а прямо невозможна, что если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне, что я желаю одного – свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто все ее существо. Разумеется, этого они не могут внушить ей, но могут внушить, что все ее поступки относительно меня не только не выражают любви, но как будто имеют явную цель убить меня, чего она и достигнет, так как надеюсь, что в третий припадок, который грозит мне, я избавлю и ее и себя от этого ужасного положения, в котором мы жили и в которое я не хочу возвращаться.
Видишь, милая, какой я плохой. Не скрываюсь от тебя.
Тебя еще не выписываю, но выпишу, как только будет можно, и очень скоро. Пиши, как здоровье.
Целую тебя.
29 [октября]. Едем Шамардино.
Душан разрывается, и физически мне прелестно.