Оставшийся песок я хранил в металлической шкатулке, где лежало все самое важное: свидетельство о рождении; документ, подтверждающий, что я «был исключен из Варшавской музыкальной школы номер четыре за повреждение рояля»; черная клавиша от этого рояля; зачерствевшая облатка, не съеденная мной на первом причастии, потому что ее положил мне в рот ксендз, который пил водку вместе с моим отцом и часто, будучи пьян, усаживал меня на колени и щупал; красивый диплом Академии музыки в Гданьске; огромные хлопчатобумажные трусы Иоанны Р., соблазнившей меня на пляже в Устке; отказ без объяснения причин паспортного стола муниципальной милиции Варшавы выдать мне заграничный паспорт для выезда в Нюрнберг в 1988 году; вырезка из «Газеты Выборчей» с моей студенческой рецензией на выступления Кевина Кеннера[6] в 1990 году на Международном конкурсе пианистов в Варшаве; первый зуб моей дочери; свидетельство о разводе с ее матерью; выписка из указа о присвоении мне гражданства ФРГ; мой письменный отказ отречься от польского гражданства; подборка моих статей о фортепьянных концертах брата во время его гастролей в Душниках (тогда я назвал его, в частности, «тусклой копией постаревшего Иво Погорелича[7]»); его письмо с отказом от родства со мной; мятый листок бумаги, информирующий об увольнении меня «в дисциплинарном порядке» с должности профессора Музыкальной академии в Познани; выписка из приговора берлинского суда по делу о побоях, нанесенных государственному чиновнику (я всего-навсего не отдавал свой рояль судебному приставу); первая, написанная еще от руки, рецензия, которую я отправил бездарному музыкальному критику Иоганну фон А., впоследствии опубликовавшему ее и другие мои тексты под своим именем; банкнота достоинством 50 евро, которой он оплатил мою первую пробу пера. Честно говоря, перебирая все это, я чувствую себя мазохистом, собирающим доказательства своих унижений, падений, измен и поражений…
Из всей нашей семьи один я родился в Варшаве, хотя именно там произошли все самые важные для нашей семьи события. Когда в Германии мне присылали на подпись документы, где в графе «место рождения» значилось: «Warschau», я вычеркивал это, писал «Варшава» и отсылал обратно с требованием прислать мне документы с исправлениями. Если во вновь присланном документе вновь фигурировала «Warschau», я выбрасывал его в корзину даже тогда, когда речь шла о деньгах, полагавшихся мне на оплату квартиры. С заявлением направить меня в психушку в Панкове я поступил точно так же.
В какой-то день, мало чем отличавшийся от других, я сбега'л вниз по ступенькам, спасаясь от одиночества, похмелья или чего-то еще, возможно, от наступления очередного утра, сейчас уже не помню. Тогда я постоянно от чего-то убегал. На втором этаже меня остановил почтальон и вручил серый конверт, который я открыл на ходу. На бланке значилось: «Панков», а в самом низу было правильно написано слово «Варшава». Я мог скомкать, порвать и выбросить этот листок или побежать к ближайшему киоску, взять в кредит у знакомого турка небольшую бутылку фруктового шнапса, выпить ее залпом на пустой желудок, почувствовать облегчение, которое дает алкоголь, кое-как дождаться вечера и обнаружить мятый листок в кармане лишь следующим утром. Но я сразу побежал в Панков, хотя от моего дома до него было десять с лишним километров. Если бы не «Варшава» в соответствующей графе документа, я никогда бы не оказался в Панкове. Но я оказался именно там.
Я не верю в судьбу, но сегодня, думая обо всем, начинаю сомневаться в том, что это правильно. Я прибежал в Панков в нужный день и нужное время: в пятницу второго октября 2009 года, около часа дня. Охранника Хартмута не было на посту, потому что мужчин «регулярный сытный обед спасает от любого недуга», а психолог Аннета как раз закончила ланч и выходила из столовой. После десятикилометрового кросса я, видимо, выглядел впечатляюще, и она пригласила меня к себе в кабинет. Сначала внимательно прочла документ, с которым я прибежал, а потом отошла в дальний угол и сделала несколько телефонных звонков, понизив голос до шепота. И попросила меня показать страховой полис.