Я почувствовал, как мурашки побежали по спине. И подошел. Вблизи, с распущенными волосами и нежным девичьим бархатом розовых щек, она оказалась еще прекрасней. Касаясь теперь ладонями моего лица, она пела:
Когда стихло эхо, я прошептал:
Она поклонилась, как девочка, прочитавшая гостям стихотворение, и начала говорить. Без остановки, не переводя дыхание, словно боясь, что ее могут прервать: — Меня зовут Изабелла, но это неважно. Я слышала вашу гитару. Если бы госпел родился в Польше, он начался бы с этой песни, согласны? У вас такие грустные глаза. Я знаю… мне далеко до Ростроповича. Но я очень старалась. У вас такие мягкие губы. Вы останетесь с нами? Выпьете со мной, то есть с нами, чаю? Когда вы последний раз были в Польше? Я полька. Меня зовут Изабелла. Или я это уже говорила… Я слушала ваши лекции в Познани. Приходила за час до начала, чтобы занять место. Все студентки были в вас влюблены. Вы так чудесно рассказывали про музыку. И этот белый рояль посреди актового зала… Вы садились за него, чтобы проиллюстрировать свои слова. Никогда не забуду, как вы сравнили японцев, исполняющих Шопена, с математиками, решающими уравнение. А потом исписали всю доску какими-то формулами из работ Эйнштейна и исполнили их на рояле. В вашем Эйнштейне было больше Шопена, чем у японцев. Я помню вас и по студенческому клубу, куда вы порой заглядывали. Чаще всего к полуночи. Или позже. Вы пробирались сквозь толпу танцующих, подходили к бару и заказывали «Гиннесс». Клуб располагался в общежитии, где вы останавливались во время приездов в Познань. Позже я подрабатывала там официанткой, и девчонки рассказывали мне о ваших неожиданных появлениях. Через пятнадцать минут музыка стихала, и на сцену ставили стул. Потом кто-то приносил гитару. Потом микрофон. Потом второй. Наконец рядом со стулом появлялся ящик «Гиннесса». И клубный диджей произносил ваше имя. Наступала тишина. Вы садились на стул, настраивали гитару и начинали петь. Окуджаву, Кинга, Высоцкого, Качмарского[9], Клэптона. Вы никогда ничего не говорили. Никто не знал, когда вы закончите. Но обычно последней вы пели песню Возняка[10]. А когда вы декламировали: «
Она замолчала, и когда я, не говоря ни слова, сжал ей руки, добавила шепотом:
— Но я, кажется, это уже говорила, да?
Так я познакомился со своей женой…
В то воскресенье я не вернулся в Берлин. Я отменил все договоренности и лгал редакторам газет, ожидавшим мои рецензии, что серьезно болен. В некотором смысле это была правда. Чем еще, если не болезнью, объяснить тот факт, что я ослеп, оглох и разучился рационально мыслить? А еще потерял ощущение времени и был безмерно счастлив. Так ведут себя только сумасшедшие, правда, Свен?
Неделю спустя мне надоело видеть, как ухмыляются служащие отеля, когда мы с Изабеллой спускаемся на завтрак, и я перебрался в ее маленькую квартирку на Одерштрассе. Мне хотелось постоянно быть рядом. Быть там, где она, среди предметов, к которым она прикасается, запахов, которые ощущает, видов, которые наблюдает. Я потерял голову. Пока, отправившись утром в консерваторию, она не возвращалась ко мне, я просто бродил по городу. А переехав к ней, слонялся по комнате. Я не мог работать, был не в состоянии даже читать, любой звук казался мне грохотом. Мне претило даже присутствие отца Константина, который, считая себя причастным к происходящему, периодически появлялся, чтобы скрасить мое ожидание. Его присутствие меня раздражало. Мне хотелось либо думать и скучать по Изабелле, либо быть с ней. Все остальные были лишними. Я хотел думать о ней в одиночестве и полной тишине. Только так мне хватало терпения дожидаться ее возвращения.
В субботу, поздним вечером, ровно через две недели после концерта в монастыре, я попросил Изабеллу стать моей женой. Я помню ее вздох и отзвук внезапно наступившей тишины. И странный взгляд. Сначала полный страха, потом умиротворения и наконец радости. Я помню ее поцелуи и шепот той ночью. Они были другими, не такими, какие я уже знал.