Однажды он говорит: давай я тебе почитаю. Это была пьеса «Зажигаю днем свечу». Это было в 1975 году. Одна комната в общежитии пустовала. И нам давали ключи, мы там устраивали штаб-квартиру. Набрали ящиков из-под марокканских апельсинов и сделали из них абажур для лампы, столик, шкаф для Грушвицкой. И Володя мне там читал. Я вроде бы постарше был, вроде бы уже поработавший. Хотя сейчас я понимаю, что все это очень относительно и смешно. Я понимал, что актер что-то попытался написать, и я его тогда разгромил: здесь вот конфликт не выявлен, здесь непонятно по внутренней линии. Он слушал, слушал, курил, молчал. А я: здесь вообще сюжетная линия не развивается, что-то такое… Говорил, чтобы что-то умное сказать, выпендривался. Он так посмотрел на меня: ну ладно, спасибо, говорит, давай пойдем спать. И ушел. А что? Да нет, все нормально, спасибо, говорит. Но, по-моему, ему очень не понравилось, что я не сказал тогда: как гениально! В Москве он мне читал пьесу «Музыканты». Я не знаю, откуда он взял этот сюжет. Но я точно знаю, что нам подобный сюжет рассказывала Грушвицкая. В какой-то из вечеров мы разговорились о хиппи, о «Белом манифесте», и она рассказала такую историю. К одному из провинциальных американских городов подходит группа хиппи. Они даже не заходят в город, а разбивают палаточный лагерь неподалеку. И начинают жечь костры, приходят в город в магазин за продуктами, играют на гитаре, никого не трогают. Но молодняк этого провинциального, бюргерского городка с устоявшимися нравственными патриархальными законами, начинает туда к ним бегать. И все родители встрепенулись. Что такое, наши дети пропадают ночами, орут под гитару, пьют пиво, курят траву. И они решили объявить войну хиппи. Получилось так, что какой-то бешеный отец, увидев, что его дочка сидит с хиппи на скамейке, убивает его. Хиппи его похоронили. А весь город ощетинился. Все думали, что начнутся погромы. Все забаррикадировались, полиция напряглась. И что делают хиппи? Они приходят и садятся на эту скамейку. И три дня, день и ночь сидели по одному, меняясь. Потом сняли свой палаточный лагерь и ушли. Вот эта история, мне кажется, каким-то образом отразилась в «Музыкантах».
Вячеслав Буцков[9]
Светлой памяти Владимира Гуркина
Не говори с тоской: их нет;
Но с благодарностию: были.
Инна Вишневская[10]
Всюду жизнь[11]
Владимир Гуркин определил жанр своей новой пьесы как роман для театра. В этом произведении многое поражает. Прежде всего – полное несоответствие формы данной пьесы формам, излюбленным сегодня. В пору расцвета абсурдистского театра, преклонения перед модерном, обожествления авангарда, когда все драматурги, хоть чуть-чуть овладевшие пером, тут же гротесково кромсают жизнь, в эту пору Гуркин пишет глубоко бытовое, даже более того – натуралистическое произведение. И уже одним этим привлекает внимание. Совершенно верный, талантливо рассчитанный ход – сбить унылость «общих структур», отойти от общепринятой драматургической модели, разойтись с модой, а именно это сделал Гуркин. И поразительно, что, не гонясь за абсурдизмом, полностью погружаясь в быт, автор достиг результата, равного самым модным абсурдистским произведениям, эмоционального эффекта даже более высокого качества, заставляющего вспомнить о Мрожеке или Ионеско.
Романные формы действительно присутствуют в пьесе. Автор даже не перечисляет действующих лиц, они как бы сами возникают из пучины жизни. Их множество, они то уходят, то возвращаются, то надолго пропадают из поля зрения, то вдруг снова возникают уже в совершенно ином возрасте, ином обличье, в другие временные периоды. Здесь не надо никаких вопросов – где был человек, почему так надолго выпал из сюжета, т. е. вопросов, которые вполне логично было бы задать драме. Роману такие вопросы не задаются, он вбирает в себя все – и эпизод, и случай, и описание, и пейзаж, и действие, и бездействие, и биографию, и пропуски в этом течении – словом, роман не есть столь жесткая конструкция, сколь драма. Именно так строит свою пьесу Гуркин. И почти все в этом произведении живут сложной духовной, именно духовной жизнью во мраке полной бездуховности.