Порой ей чудилось, будто она спала все это время и вот теперь проснулась в тоске и отчаянии; сейчас ей казалось, будто она всегда поступала неправильно. Почему она в Афинах, а не в Риме? Что ждет ее дальше? Каждое последующее мгновение жизни таило в себе мрак неизвестности. Ей ни за что не следовало выходить замуж за Луция, но и бежать с Гаем не нужно было тоже…
Боль немилосердно впивалась в тело, потом отпускала, затем возвращалась снова и захлестывала еще более жестокой волной. Мысли кружились в голове, беспорядочно сталкиваясь, неясные, путаные, противоречивые… Гречанка утешала ее, как могла, а врач ворчал, упрекая роженицу в том, что она совсем ему не помогает.
Промучившись более трех часов, Ливия попросила пить и пила с жадностью, точно после дня, проведенного в пустыне, а потом упала на подушки в новом приступе боли.
Вдруг ее мозг пронзила вспышка света и одновременно тело словно бы опоясал огненный смерч… А после… все стихло так внезапно, что Ливия не была уверена в том, что не переселилась из окружавшей ее действительности в какой-то иной мир.
Она лежала, не двигаясь, мысли являлись и улетали прочь, едва касаясь сознания, и все вокруг, казалось, пребывало в тишине и покое.
Вдруг Ливия услышала взволнованный, радостный голос Тарсии:
– Девочка! Она родилась в день Венеры – хороший знак!
Молодая женщина открыла глаза и увидела, что ей показывают ребенка, маленького, красного, кривящего рот в первом жалобном крике.
Она понимала, что это ее ребенок, но не могла в это поверить.
– Ты нашла кормилицу, госпожа? – спросил врач по-гречески.
– Нет, – слабым от утомления голосом отвечала Ливия. – Я решила… сама. Неизвестно, где я окажусь в ближайшее время, а ребенок должен иметь пищу.
После ее обтерли водой и укрыли, и она спала усталым, но спокойным сном, а когда пробудилась, ребенок был уже выкупан, крепко спеленат и снабжен необходимыми амулетами.
Ливия приподнялась на подушках, и Тарсия подала ей девочку. Тельце ребенка казалось совсем легким и согревало каким-то особым уютным теплом, кожа была желтовато-смуглой, а глазки – жемчужно-серыми. Редкие волосики на голове имели светло-русый цвет.
«Она будет похожа на Луция», – подумала молодая женщина.
Пока что она не испытывала к дочери какой-то особой нежности, но ей было приятно держать ее на руках.
Когда ребенок насытился и уснул, Тарсия унесла его, чтобы положить в колыбель, и тогда в комнату Ливий вошел Гай Эмилий.
Она не ожидала его прихода и потому напряженно мочала. Гай смотрел ей прямо в глаза, и она тоже не отводила взгляда. И видела свое отражение, точно в темном стекле.
Он присел на край кровати и спросил:
– Все в порядке?
Ливия безмолвно опустила ресницы. Ее глаза тихо светились, в них не было ни печали, ни вызова, ни упрека, лишь какое-то непонятное настороженное выражение.
– Я боялся за тебя, – сказал он, и в этих словах отразились те многие чувства, которые он почему-то скрывал от нее столь долгое время. Потом спросил: – Как ты хочешь назвать ребенка?
– Зачем ты спрашиваешь? Как бы я ни хотела ее назвать, хоть Афиной, она – Аскония,[20]
Гай.Они помолчали. Взгляд его красивых, темных, задумчивых, с оттенком грусти глаз блуждал где-то далеко, сейчас Гай мысленно находился там, куда Ливия не могла последовать за ним.
– Хорошо, что это девочка, – заметил он после неловкой паузы. – Мальчик – гордость, наследник, хотя девочка… тоже собственность Луция.
На ее лице появилось выражение, говорящее о поистине безграничном терпении нести бремя судьбы и одновременно – о непокорности, твердости духа, приверженности тому, что она избрала для себя сама и только сама.
– Она – моя. Только моя. Я не знаю, хотел ли Луций иметь детей, мы никогда об этом не говорили. Теперь уже неважно, что он думал на этот счет. Наверное, я поступаю неправильно, но… я не стану ему сообщать. Пусть все останется, как есть. Пока…
Она ждала, что скажет Гай, но он молчал. Хотя желал сказать ей так много… О том, что еще не до конца справился с тем, что обрушилось на него, что считал обладание деньгами, землями, рабами чем-то самим собой разумеющимся и сейчас боится даже подумать о том, что станет делать после того, как весь его мир рухнул, развалился на части, превратился в пыль!
И все-таки он произнес другое:
– Скажи правду, сейчас ты не жалеешь о том, что тебе пришлось покинуть Рим?
Ливия долго молчала, натянув покрывало до самого подбородка. На ее бледном, осунувшемся лице ярко блестели полные особой глубины и неисцеленной печали зеленовато-карие глаза.
– Не знаю, – тихо промолвила она.
– Ладно, – мягко произнес Гай, – поправляйся. Думаю, мы еще вернемся к этому разговору.