Несмотря на то, что, как мне уже доводилось упоминать, я немало поездил по миру, это оказалась моя первая поездка в Америку — континент, который никогда особо не манил меня. Кроме того, это было мое первое серьезное путешествие за много лет, а также второй в моей жизни полет на самолете — и, честно говоря, приятного в этом оказалось мало. Меня удручил уже тот факт, что салон первого класса был забит: в каждом кресле сидело по молодому энергичному клерку (по крайней мере, мне показалось, что именно к этой разновидности людей относилось большинство пассажиров), в рубашке в рубчик, сонно баюкавшему на колене какой–нибудь финансовый отчет и беспрерывно щелкавшему шариковой ручкой. Отличить их друг от друга было ничуть не проще, чем отличить одного японца от другого. Я практически не притронулся к непривлекательно выглядевшим блюдам, которые стюардессы беспрерывно ставили передо мной. Хотя иногда (поскольку в последнее время кино стало играть в моей жизни такую роль, какой оно никогда не играло прежде) я поднимал глаза, чтобы выяснить, что за беззвучные, размытые образы проплывают передо мной на маленьком экране, висевшем на передней стене салона; предложенные мне наушники я отклонил раздраженным жестом. В течение долгих и одиноких часов, потраченных на пересечение океана, мною завладело наихудшее из треволнений, которое может охватить путешественника. Для чего, вопрошал я себя, для чего я очутился здесь, для чего я лечу в незнакомое мне место, охваченный желанием, смысл и цель которого непонятны мне самому, — разве что считать таковыми стремление избавиться от навязчивой страсти к Ронни Бостоку? Я знал, что не имею никакого права надеяться на что–то большее, чем возможность исцелиться, избавиться от одолевавшего меня наваждения. Я знал также, что, каким бы ни был исход, как бы ни малы были мои шансы добиться желаемого, я ни за что на свете не позволю себе вернуться обратно с пустыми руками.
Я вовсе не собирался спать, но проснулся только тогда, когда наш самолет приступил к крутому спуску, нацелившись на аэропорт имени Кеннеди. Разбудил меня громкий мужской голос, сообщивший по бортовой системе, что мы пролетаем над Лонг–Айлендом. Я сонно потянулся и выглянул в иллюминатор. Там, подо мной, в едва скрытой от моего взора легкой и почти прозрачной паутиной облаков Америке, испещренной заплатками полей, наполовину сельской, наполовину пригородной, возможно, в одном из аккуратных маленьких городков, где у домиков красные крыши и белые стены, а еще скорее — в одном из тех особняков, расположенных среди зелени садов и парков, рядом с которыми то и дело сверкнет голубым отблеском плавательный бассейн, — где–то там внизу жил Ронни, туда–то и лежал мой путь. И тело мое изнывало от страха перед неизбежным, а сердце наперекор ему ликовало от счастья.
Мое прибытие в Нью–Йорк не ознаменовалось никакими особенными происшествиями. Прохождение таможни и иммиграционной службы оказалось делом, не сопряженным ни с особенными мучениями, ни с заметной волокитой — в любом случае я представлял себе эти процедуры в гораздо более мрачном свете. Я моментально нашел свободное такси и направился в гостиницу; по дороге я прилежно любовался уникальным и (поскольку уже смеркалось) полуосвещенным силуэтом города, пока чернокожий таксист прокладывал путь сквозь каменные джунгли «нижнего» Манхэттена.