Настоящее время глагола не оставляет лазейки. Остаётся лишь догадаться, почему эти любовь унизительна, запретна, недужна, преступна настолько, что и «всевышнему терпенью» не под силу: разгадка лежит на поверхности, доступна любому читателю, надо лишь посмотреть на дату»… (А дата написания — 1963 год, когда Ахматовой было уже 74 года.) И далее Кушнер продолжает: «Я хотел бы опровергнуть сам себя. Существует же поэтическое воображение — и оно вправе не иметь ничего общего с реальными фактами. Писал же старик Фет любовную лирику <…> О, если бы её стихи последних лет были так же хороши, как фетовские» (может быть, А. А. имела в виду именно это, когда писала: «Увы, лирический поэт обязан быть мужчиной, иначе всё пойдёт вверх дном»…) А хороши, как фетовские, они уже быть не могли, потому что её молодые зарифмованные страсти очаровывают точностью письма, правдивостью чувственных порывов, воплощённых в походке, в движениях рук, в выражении лица, в подробностях одежды, в картинах природы… Примеров этого «акмеистического реализма», сделавшего юную Горенко Ахматовой, не счесть: «В пушистой муфте руки холодели»; «А лучи ложатся тонкие на несмятую постель»; «Жгу до зари на окошке свечу»; «Я надела узкую юбку, чтоб казаться ещё стройней»; «А глаза глядят уже сурово в потемневшее трюмо». Не удержусь, приведу одно «молодое» ахматовское стихотворенье о любви:
Это стихи о любви. О молодой любви. А стихи, написанные через полвека после них, наполнены другими, «заношенными» словами: «таинственный сумрак», «мёртвые взоры», «бесовская чёрная жажда», «таинственные знаки», «бессмертный брег», «клокочущая тьма», «мёртвые взоры», «заколдованная тень», «сожжённая тетрадь», «бездонная разлука», «таинственный склеп», «таинственный зной», «неутолённый стон» (штампы и лексика словно бы из бульварной прозы Серебряного века или из произведений эпигонов символизма).
Почему страшный? Да потому что судьба передёрнула карты:
«Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдёрнуться.
В эту минуту ему показалось, что Пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его…
— Старуха! — закричал он в ужасе».
А. А. попыталась протянуть трагическую нить своей судьбы аж до 60-х «оттепельных» годов. Сладострастный и жестокий Серебряный век спустя целую жизнь неожиданно догнал свою Клеопатру, свою жертву, обрамлённую «седым венцом», который «достался ей недаром» чуть ли не из рук Владыки тьмы, догнал и околдовал последним соблазном, последним в жизни романом и попытался вернуть её в карнавальное время, чтобы она сыграла прежнюю молодую роль, с которой так блистательно, играючи когда-то справлялась и за которую так дорого платила душой хозяину карнавала. Но, увы, ничего путного из этого фаустовского проекта не получилось. Её верные слуги — слова о любви, живущие своей жизнью, не узнали в облике старой Дамы свою повелительницу и не послушались её… Существует одна версия о предмете страсти «старой дамы», изложенная в книге бывшего ленинградского критика, ныне живущего в США, Владимира Исааковича Соловьёва о том, как однажды он рассказал «И. Б.» (Бродскому) про свою встречу с Борисом Слуцким, «как тот (Б. Слуцкий. — Ст. К.) раскрыл лежащий у меня на письменном столе нью-йоркский сборник И. Б. «Остановка в пустыне» и тут напал на нелестный о себе отзыв в предисловии Наймана. Ося огорчился, обозвал Наймана «подонком» и сообщил, что тот был последним любовником Ахматовой». (Владимир Соловьёв, «Три еврея». М., Захаров, 2002 г., стр. 304.)
Впрочем, это может быть не больше, чем сплетни, которых немало в ныне справедливо забытом сочинении В. Соловьёва, посвящённом его мелким разборкам с Александром Кушнером.
Но если И. Бродский (любимец Ахматовой) ничего не придумал, то это лишний раз свидетельствует о том, с какой пошлой бесцеремонностью относились питерские поэты («ахматовские сироты») к её памяти.