Кого любил Павел Иванович, так это смышленых, умеющих что-нибудь мастерить пареньков. С ними он оставался после уроков в физическом кабинете-закутке. Что-то они к чему-то подключали, приваривали, паяли, лудили. К другим, не умеющим подключать, паять и лудить, он постоянно испытывал чувство глухого недоумения: для чего же они живут.
Наш физик человек был, должно быть, не злой: раздаваемые щедро колы к концу четверти складывались в тройки. Он представлял собою, так сказать, раритет — явление единственное в своем роде, не повторяющееся в педагогической практике. Собственно, и педагогическая практика в нашей школе только-только нащупывала себя. Школа в блокаду не работала, все накопленное когда-то растеряла. На не плававшее долгое время судно явился новый экипаж.
Наши педагоги еще не притерлись друг к другу, не было «общего уровня», «стиля»; каждый вел свой предмет, как умел, кто во что горазд, с бору по сосенке.
Географ Константин Валентинович Черенков, круглолицый, предрасположенный к полноте, вкусно, с причмоком говорящий, сощуривавший в щелочки свои и без того узкие, с татарщинкой, глаза, при всем этом еще и заикался, тоже на собственный лад. Если слово начиналось с гласного звука — Америка, Амазонка, — он произносил его на выдохе, хакал. Получалось: Хамерика, Хамазонка. Ему очень нравились эти слова, он как будто прочищал на них горло: «Ха-ха-хамерика, Ха-ха-хамазонка». И еще ему нравилось выговаривать название протекающей на границе США с Мексикой реки Рио-Гранде-Дель Норте. У нас его принято произносить (и в Америке, и в Мексике, кажется, тоже) через «э» оборотное: Рио-ГрандЭ-ДЭль НортЭ. Константин Валентинович обзывал эту реку на русский манер, как какую-нибудь Щеберёху, — Рио-ГрандЕ-ДЕль НортЕ.
Еще он вел астрономию. У него она была Хастрономией. У нас — Гастрономией.
Каждый день в нашей школе начинался с физзарядки. Ее проводил физрук Шленский, а в те дни, когда физкультуры по расписанию не было, на зарядку нас выводил военрук Хвалевич. Он, кажется, был белорусом. В отличие от географа Черенкова, звук «е» утолщал до «э» оборотного, «и» до «ы», «я» до «а». Приглашая на физзарядку, Хвалевич доставал из брючного кармашка на животе серебряные часы со щелкающей крышкой и толстым голосом изрекал: «Врэмя пора на зарадку».
Мы любили играть в Хвалевича. Бывало, входишь в класс, погладишь себя по выпученному животу и: «Врэмя пора на зарадку». Всем смешно.
И еще одна фраза из лексикона военрука веселила наши сердца. (Хотя вообще планета под названием «мужская средняя школа» в первые послевоенные годы для веселия мало была оборудована.) Хвалевич ее обронил на уроке военного дела, вводя нас в дебри тактического искусства: «Орээнтыр — бэрозовое дэрэво». Он обронил, а мы подхватили, запомнили. Мы все запоминали. Увеселяли себя, как умели. Передач по телевизору «Вокруг смеха» тогда не было. И телевизора не было.
Как-то раз мы сыграли в классе маленький скетч, то есть приготовили пакость для Хвалевича. Я был автором и исполнителем скетча-пакости. Принес из дому хранившийся у нас бог знает с каких времен барометр-анероид, круглый, массивный, деревянный. Засунул его за ремень моих штанов. Весь класс затаился, притих (это было уже в восьмом классе), дожидался прихода Хвалевича. Тот вошел, как всегда, без четверти девять, достал свое серебряное сокровище, щелкнул крышкой и произнес сакраментальную фразу: «Врэмя пора на зарадку». Я вышел из-за парты, встал против военрука, вытянул из-за ремня гигант анероид, поднял его к глазам, чтобы всем было видно, и произнес то, чего ждал от меня класс: «Врэмя еще нэ пора на зарадку».
Об этом дерзком поступке ученика Гонцова (то есть меня) доложено было по-военному четко: классному руководителю — завучу — директору. Я был взят на заметку, и стоило мне погореть — на этот раз с папиросой в уборной, — как наш классный руководитель, Константин Валентинович Черенков, пообещал мне, сладострастно щуря глаза и радостно заикаясь:
— Мы тебя хи-хи-хисключаем из школы.
На утренней линейке, перед общим строем, директор школы Владимир Сергеевич Высоких подвел черту под первой фазой моей сознательной жизни:
— Исключаю!
О! Владимир Сергеевич умел подводить черту своим указующим перстом. Он был директор суровый и справедливый. Он нас воспитывал — в нашей мужской обители — по-мужски, сызмальства приучал нести ответственность за проступок, без соплей, без слюней.
Когда наш директор твердой военной походкой шел вдоль строя, мы вытягивались, проглатывали аршин. Владимир Сергеевич опущенной долу правой рукой, указательным пальцем чертил в воздухе прямую во весь замах:
— Народ! Не моги!
И мы знали, чего не следовало мочь народу. И ежели все же могли, то знали, что за это нам не поздоровится.
Кому-нибудь из вас, мой читатель, приходилось быть исключенным из школы в ваши пятнадцать лет? Звонок прозвенел, вся ребятня разошлась по классам, школа притихла… А ты… Эх, да что говорить…