На самом деле диапазон отношений между мужчинами и мальчиками очень широк и эти привязанности могут иметь разные психологические основания. Общеизвестно, что мужчины, независимо от своей сексуальной ориентации, предпочитают общаться с мальчиками, нежели с девочками. Отцы, как правило, уделяют больше внимания сыновьям, чем дочерям, но при этом многие отцы не умеют общаться с собственными сыновьями.
Как писал Франсуа Мориак, «между отцами и детьми высится стена робости, стыда, непонимания, уязвленной нежности. Чтобы эта стена не выросла, требуются усилия, на которые еле хватает человеческой жизни. Но дети родятся у нас в ту пору, когда мы еще переполнены собой, сжигаемы честолюбием и от детей просим не столько доверия, сколько покоя. Отцов отделяют от детей их собственные страсти».
Некоторые мужчины компенсируют этот эмоциональный дефицит привязанностью к чужим детям, в которых они видят собственное подобие или нереализованные возможности и которым пытаются передать свой невостребованный жизненный опыт. «Что зрелая мужественность ласково тяготеет к красивой и нежной, а та, в свою очередь, тянется к ней, в этом я не нахожу ничего неестественного, вижу большой воспитательный смысл и высокую гуманность» (Томас Манн). Так называемый «педагогический эрос» не надо считать эвфемизмом для обозначения гомосексуальности.
Как не всякая мужская дружба является гомоэротической и, тем паче, гомосексуальной, так и привязанность мужчины к мальчику может иметь множество разных психологических смыслов.
Иногда это отношение кажется по преимуществу эстетическим:
«Мальчик вошел в застекленную дверь и среди полной тишины наискось пересек залу, направляясь к своим. Походка его, по тому, как он держал корпус, как двигались его колени, как ступали обутые в белое ноги, была необъяснимо обаятельна, легкая, робкая и в то же время горделивая, еще более прелестная от того ребяческого смущения, с которым он дважды поднял и опустил веки, вполоборота оглядываясь на незнакомых людей за столиками. Улыбаясь и что-то говоря на своем мягком, расплывающемся языке, он опустился на стул, и Ашенбах, увидев его четкий профиль, вновь изумился и даже испугался богоподобной красоты этого отрока…
„Как красив!“ — думал Ашенбах с тем профессионально холодным одобрением, в которое художник перед лицом совершенного творения рядит иногда свою взволнованность, свой восторг».
В другом случае мальчик как бы персонифицирует упущенные собственные возможности субъекта:
«Я смотрел, не стесняясь, прямо ему в глаза и понимал, что уже люблю его, люблю за то, что в нем еще так сильно присутствовала та непосредственность и живость, которые с каждым днем все быстрее уходили из меня. Я видел в нем себя совсем еще вчерашнего, которого еще сам не успел забыть — веселого и беззаботного, с легким ветерком в голове, способным без всяких усилий запросто исполнить любую мелодию в этой жизни. Я видел и то, что уже упустил — огромную свободу чувствовать и выбирать, а я был закован наручниками непреодолимых условностей, придуманных мною же».
Одному «бойлаверу» нужно в мальчике только его тело, другому — только душа, а третьему — то и другое. Не замечать этих различий и, например, обвинять А. С. Макаренко в педерастии только на том основании, что он любил своих воспитанников и находил их красивыми, как делает популярный американский журналист Борис Парамонов, просто глупо.