Проклятье! От него ничего не скроешь. Как ему удается читать по моим глазам все, что творится в душе? Наигранно смеюсь.
— Нет, что ты несешь? При чем тут ревность? К кому мне тебя ревновать? К пенсионерке-маме?
— К ее портретам, — со всей серьезностью отвечает Кеннет.
Ухмыляюсь.
— По-твоему, я того? — Легонько стучу себя по голове кулаком. — Если бы захотела поревновать, ревновала бы к Анабелл, к ее защитнице-подруге — к кому угодно, только не к куску холста с засохшими красками.
— Это не просто засохшие краски, — негромко, но твердо говорит Кеннет. — Ты же сама призналась, что тоже это почувствовала…
Мне делается до ужаса стыдно. Сажусь, прижимаю к покрасневшим щекам ладони и опускаю голову на подушки, что лежат на животе и бедрах.
— Да, почувствовала. Она правда как живая. И да, да, черт возьми! Я ревную… сама не пойму почему. Безумно глупо.
Кеннет тоже садится, спиной к стене, наклоняется, берет меня за плечи и без малейшего усилия придвигает к себе. Прижимаюсь к его груди и чувствую облегчение.
— Я прекрасно тебя понимаю, — ласково шепчет он, гладя меня по голове. — И окажись на твоем месте, я не то чтобы заревновал, а, наверное, еще и устроил бы сцену.
Смеюсь. Гадостные чувства тают в моей груди. Какое же это счастье, если тебя понимают, причем тогда, когда сложно понять себя даже самой.
— Послушай, что я скажу, и, пожалуйста, поверь мне. — Кеннет берет меня за подбородок и поворачивает к себе лицом. — Я влюблен в единственную на свете родинку. Точнее, в две. — Он прикасается к пятнышку над моей губой, целует его, потом наклоняет голову и чмокает вторую отметку, на плече. Каждый его жест столь полон искренней любви, что во мне почти не остается сомнений. — Они уникальные, неповторимые, — шепчет он. — И, между прочим, совсем не похожи на родинки твоей матери. Та, что у нее на плече, больше твоей и не совсем правильной формы. Та, что на лице, — выше и с другой стороны. Ты — творение более аккуратное, более загадочное.
Усмехаюсь, хоть желания спорить во мне почти не остается.
— Скажешь тоже! Ты просто незнаком с моей мамой. Она — королева, даже теперь, когда, естественно, постарела и пополнела.
Кеннет поднимает указательный палец.
— Моя королева — ты. Это закон. Предлагаю больше не возвращаться к этой теме. Потому что вся твоя ревность совершенно напрасна.
Доверчиво кладу голову на его боксерское плечо.
— Я больше не ревную.
— Правда?
— Да.
Он целует меня в голову.
— Умница. — На мгновение задумывается. — Впрочем, мне твоя ревность льстит.
Пихаю его локтем в бок.
— Только не задавайся!
— Постараюсь. Хотя сложно не задаваться, если с тобой рядом самая прекрасная в мире женщина. Совершенно голая, сводящая с ума… — шепчет Кеннет мне на ухо.
— Прекрати, — смущенно бормочу я. — А то задаваться начну я.
— На здоровье, — тотчас соглашается Кеннет. — Делай, что хочешь, только оставайся собой. И будь моей.
Счастливо вздыхаю.
— Уговорил.
Какое-то время молчим. Мой взгляд возвращается к картинам. Я чувствую, хоть и не вижу лицо Кеннета, что и он смотрит на изображения молоденькой Эмили.
— А картины… — произносит он, подтверждая мою догадку, — наверное, нужно подарить их законной владелице.
Мне вспоминается, как дрожали от наплыва чувств мамины губы, и я испуганно качаю головой.
— Не представляю, что с ней будет. Она ведь страдает и кается все эти годы, со мной ни разу в жизни не обмолвилась о Джейкобе.
Кеннет задумчиво потирает переносицу.
— Если мы с тобой будем вместе, рано или поздно ей придется встретиться со мной. А тогда… Тогда, хотим мы того или нет, в ее памяти всплывет даже то, что она забыла или начинает забывать. Картины будут лишь дополнением.
— Не знаю… — неуверенно бормочу я.
— У тебя есть другие предложения? Будешь всю жизнь скрывать меня от родителей? Что-нибудь врать? Думаешь, это возможно?
С минуту размышляю над его словами и качаю головой.
— Нет.
На встречу с моими родителями мы идем более двух недель спустя, когда до отъезда Кеннета остаются считанные дни. Потому что после долгих и бурных обсуждений решили подготовить маму заранее, чтобы она, чего доброго, не упала в обморок.
К операции подключили всех: Оливию с Дэном, Мэтта и папу. Мэтт сам предложил рассказать маме о моем расставании с Джонатаном и сделал это, догадываюсь, не без удовольствия, так как всегда был против того, что я живу со «старым пнем». Отец, как выяснилось, давно знал про Джейкоба — частично от самой мамы, частично от Оливии. Через неделю она и Дэн пригласили моих родителей к себе на вечеринку. Оливия, во всяком случае как она утверждает, целый вечер не отходила от мамы и говорила ей о моем новом друге, прозрачно намекая на то, что познакомились мы в Нью-Йорке, что история эта немыслимая и что ее, маму, она может поразить до глубины души, даже растрогать до слез.