– Просто у него не было выбора. Три жены – и ни одного ребенка! Только когда он умер, я узнал, что он узаконил меня еще до того, как приехал в табор. Он не удосужился даже намекнуть на это матери... лишь потому, что это обрадовало бы ее. Он думал о титуле... о своем состоянии... да о чем угодно!.. только не обо мне! Сколько раз я убегал из школы! И каждый раз он привозил меня обратно. В конце концов, во избежание очередного скандала он был вынужден вернуть меня домой и приставить ко мне учителя, поскольку намеревался сделать из меня образованного человека. Такого же, как он, истинного джентльмена. Своего наследника! – В голосе его звучала неприкрытая горечь. – И ни разу за все эти долгие годы... слышите, ни разу... он даже не дотронулся до меня! И никогда не упускал случая тем или иным способом дать мне понять, что я никогда не стану таким, как мои сверстники, – гаджо! Он был суров и жесток, а я... я вечно бунтовал против него! Сколько раз мой несчастный наставник жаловался ему, что я отказываюсь заниматься, что я глуп и упрям и даже не умею читать. Господи, наверное, мне надо радоваться, что он по крайней мере меня не бил! Впрочем, у него были другие, не менее жестокие способы наказания: слова его хлестали меня куда больнее, чем кнут! В его глазах я был всего лишь мерзким крысенком... цыганским отродьем. Бог свидетель, сколько раз он так меня называл!
Оливия слушала, холодея от ужаса. Господи, в отчаянии думала она, как можно быть таким жестоким к собственному сыну... своей плоти и крови... к ребенку?
– Он никогда не привозил меня сюда, в Рэвенвуд, в дом своих предков. Конечно, я понимал почему: привезти сюда значило признать меня, признать, что я плоть от плоти его сын... Но я никогда не был его сыном! Во всяком случае, в его глазах. Я попытался вернуться назад, в табор, но обнаружил, что все изменилось. Я уже не мог отказаться от многого из того, чего не было у цыган. И мне казалось, что и предал... предал свой народ!
Лицо Доминика потемнело, исказилось, словно от нестерпимой боли.
– Когда мне исполнилось пятнадцать, – продолжал он, – я получил весточку от матери. Она была тяжело больна. Но он не разрешил мне повидаться с ней. Он запер меня в комнате. А потом... потом я узнал, что она умерла. Умерла совсем одна... Цыгане верят, что никто не должен умирать в одиночестве. И за этот поступок я ненавижу его больше всего!
Слезы подступили к глазам Оливии, слезы, которые она едва могла сдержать. Доминик, несомненно, обожал свою мать. Теперь ей стали понятны глубина и причина его жгучей ненависти к отцу. Сердце ее разрывалось от боли. «Ни разу за все эти долгие годы... ни разу он даже не прикоснулся ко мне» – вспомнила она слова Доминика. Безжалостный отец обрек сына на жизнь, полную страданий. Впервые она сумела разглядеть в Доминике обиженного и одинокого ребенка.
– Когда он умер, я хотел... видит Бог, как я этого хотел!.. плюнуть на все, отказаться от проклятого наследства, сбросить личину, которую он навязал мне! Но к тому времени было ясно, что назад пути нет. Мне пришлось сделать выбор. Тот адвокат из Стоунбриджа, Роберт Гилмор, возненавидел меня просто за то, что в моих жилах течет кровь цыган. Но и цыгане не принимали меня потому, что во мне есть кровь ненавистных им гаджо. Меня проклинали и те и другие. Как-то раз я попросил вас, Оливия, взглянуть на меня, сказать, кого вы видите. Но вы не ответили мне. Впрочем, я бы и сам не мог ответить на этот вопрос. Кто же я? Цыган, отбившийся от своего племени? – Горький смех слетел с его губ. – Или гаджо, так и не нашедший свой народ? Изгой... – Кивком он указал на изрезанный портрет. – Вы такая же, как он, Джеймс Сент-Брайд. Он никогда не давал мне забыть о том, кто я есть. Как и вы.
Дыхание у нее пресеклось. «Нет! – хотелось ей крикнуть. – Нет!» Вместо этого, сдержав себя, она попыталась объяснить:
– Вы не понимаете. Это не так...
– Неужели? Будьте честны со мной, Оливия. Признайтесь, вы же презираете меня! Презираете только за то, что я цыган! Так скажите это! – Лицо его окаменело. – Скажите!
Оливия слегка покачала головой. Да, ей пришлось пережить страшную трагедию, смерть отца и беду Эмили, но детство ее было счастливым. Она помнила дни, до краев наполненные смехом и любовью. А детство Доминика было одной долгой чередой горя.
– Я не могу... – Сердце ее болезненно сжалось. – Потому что я так не думаю.
Доминик молчал. Губы его сурово сжались, превратившись в тонкую прямую линию. «О чем он думает?» – гадала она, украдкой поглядывая на его гордый чеканный профиль, твердую линию широких плеч. Не сознавая, что делает, она вдруг потянулась к нему.
Железные пальцы сомкнулись на запястье, удерживая ее. Оливия подняла к нему лицо, и он увидел слезы, блестевшие в ее глазах. Суровое лицо Доминика потемнело.
– Не надо, – прохрипел он, – не смейте меня жалеть! Слышите?
Сердце Оливии пронзила острая боль. Господи, ну почему он так смотрит на нее... будто не верит ни единому ее слову?