Балашов как будто оглох и онемел. Он перестал командовать, понимая, что уже все поздно…
— Товарищ капитан, друзья, прощайте!.. Не забывайте нас!.. — послышалось из рации…
В это мгновение ужасающий грохот поглотил все звуки.
Мы оцепенели от ужаса.
Капитан так и застыл, склонившись над рацией, только микрофон выпал у него из рук.
Бойцы расширенными глазами вглядывались в туманную даль.
Никто не проронил ни слова.
Некоторые уже успели обнажить головы.
Не знаю, сколько времени длилось наше скорбное молчание.
Как бы сквозь сон слышал я голос комиссара.
Поразительно изменившимся голосом он что-то громко говорил с командирского мостика. Бойцы молча слушали его захлебывающуюся речь.
А капитан стоял все так же неподвижно, неестественно согнувшись. Он исподлобья глядел туда, где вперемешку с белесым туманом клубился густой черный дым.
Я не помню, как мы вернулись.
Бронепоезд остановился, паровоз спустил пары.
Бойцы мрачные, понурые молчаливо сходили с платформ и собирались группами.
Стояла мертвая тишина.
…По платформе застучали сапожки. Бледная, заплаканная Тоня Еремеева как-то несмело, точно украдкой, подошла к нам, утирая платком глаза.
— Товарищ капитан!..
Балашов не отозвался.
— Что вы?.. — спросил я.
— Это вот Марина дала мне перед выездом… просила, если что случится, чтобы домой переслали… — и она протянула мне сверток, обернутый в газетную бумагу, перевязанный голубым шнурком.
Я безотчетно развернул его.
С фотографии строго глядела пожилая женщина.
— Это учительница Марины… она столько про нее рассказывала, — сквозь слезы проговорила Еремеева.
С другой фотографии улыбался бравый лейтенант в морской форме.
— Маринин брат, он тоже погиб недавно.
На третьей фотографии была она сама, Марина Нелидова. На обороте торопливым, но четким почерком было написано:
«В день поступления на филологический факультет Ленинградского университета».
— Товарищ капитан, — снова обратилась Еремеева к Балашову. — Я никогда себе не прощу, если не скажу вам… Марина любила вас!
Капитан покачнулся, точно в спину ему всадили нож.
Еремеева, не прибавив ни слова, торопливо сбежала с платформы.
…Мне казалось, что не три фотографии, а три человеческие жизни лежали на моих ладонях…
А в ушах звучали слова Нелидовой: «И тебя настигнет пора сожаленья…»
Видно, никому не избегнуть этого горького чувства.
Сожаленье… Сожаленье — это червь сердца, который без устали точит его.
…А капитан все стоял неподвижно и глядел в туманную даль.
По запавшим небритым щекам его катились слезы…
ДОЛЬШЕ ВСЕГО ЖИВЕТ НАДЕЖДА
Серое небо, тяжелое, давящее, бескрайнее, гигантским куполом нависло над землей. Нависло так низко, что кажется: руку протяни — коснешься.
Огромные ели в снеговых бурках стоят неподвижно, застывшие от мороза, стоят, как нарисованные, упираясь резными верхушками в небосвод.
Плавно, бесшумно, мерно падает снег.
Тишина вокруг, удивительная тишина…
Смерзшаяся, обожженная морозом, изрытая окопами, прошитая колючей проволокой, исковерканная дотами, землянками, блиндажами, искромсанная гранатами и минами земля — точно покойник под белым саваном. Но это лишь до тех пор, пока не проснется над ней боевой вихрь и не изорвет снежный покров, обнажив изъязвленное тело ее.
Едва забрезжится, как залп первой пушки, будто кинжалом, вспарывает тишину. А следом вступают остальные орудия; и мощный грохот прижимает тебя к земле, берет в тиски и не отпускает.
Разрывы мин или гранат вздымают кверху целые фонтаны земли, белый нетронутый снег, выпавший в ночь, к вечеру становится черным. Непорочная белизна оскверняется багрово-ржавыми пятнами, покрывается черной пеленой.
Но в один из морозных декабрьских дней на наших позициях с самого утра установилась удивительная и непривычная тишина. Орудия и на нашей, и на вражеской стороне, словно по уговору, молчали.
Медленно, уныло, нехотя подползал к своему рубежу полный тревог и гроз сорок второй год. Для нашего фронта он был не легче сорок первого и тянулся длиннее и тягостнее.
Тишина на передовой — страшное дело. Она похожа на тот обманчивый покой, который наступает в природе перед ураганом. Ты все время в напряжении, все время с затаенным волнением ожидаешь, когда же громыхнут пушки, затрещат пулеметы, завизжат мины…
Вероятно, поэтому я выходил то и дело из укрытия, чтобы понаблюдать за немецкими позициями, находившимися шагах в трехстах перед нами. Но оттуда не доносилось ни звука.
Причину этой странной тишины мы, впрочем, разгадали довольно скоро: приближалось рождество, и немцы хотели отпраздновать его в более или менее «мирной» обстановке.
«Мир», какой худой он ни был, в ту пору устраивал и нас: недели через две нам предстояло перейти в наступление по всему фронту, к которому надо было подготовиться.
Потому-то по обе стороны «ничейной» земли царила тишина, хотя обе стороны не прекращали наблюдения ни на минуту.