Вдруг он заметил, что унялась боль в сердце, и гадостное трепетанье в остальном организме – слабость была изгнана
Однако в постели Иридий Викторович снова задумался, как вести себя на следующем занятии (скандалец-то не был выдержан на уровне современных идеологических представлений), и вновь потерял уверенность – а какая может быть надстройка без этого базиса! И когда Иридий Викторович снова ощутил страстную тоску по твердой руке и порядку, он вовсе не сделался садистом и кровопийцей: не крови он жаждал, а ясности, определенности, недвусмысленности, бесспорности. Он желал только Правоты.
Но Правоты не бывает без ПОСЛУШАНИЯ!
Ляля уже давно похрапывала заслуженным сном человека с чистой совестью, то есть убежденного в своей неоспоримой правоте (Верность – высшая степень Послушания!), а Иридий Викторович все маялся на кухне, по ночам становившейся ослепительной, как операционная. Не зная, куда себя деть, Иридий Викторович с раздражением поглядывал на дверь ванной комнаты, в которой уже очень давно (минут пять) заперся его сын, а чем бы Антон ни занимался, Иридию Викторовичу всегда хотелось это прекратить, потому что занимался тот исключительно глупостями, вместо того чтобы заняться делом. Тоже нигилист. Когда ему рассказываешь о вещах самых возмутительных, он только сопит или, еще хуже, вдруг спросит набычившись: «А что тут такого?..» Как что, как что такого?! Сам должен понимать! А лицо, на поверхностный взгляд, хорошее – широкое, простое, уверенное, Лялино... Только вот унылое, бледное, с фиолетовыми, как ногти той малолетней гадины в автобусе, полумесяцами под глазами... Ну почему, почему мы, русские, не умеем готовить себе смену?.. Вот у Шапиро их еврейский катехизис от зубов отскакивает: свобода производителя, диктат потребителя, разделение властей, независимая пресса – а Антон только и знает свое: «А что тут такого?..»
Разделение на «мы» и «они» по национальному признаку доставило Иридию Викторовичу облегчение своей ясностью и неоспоримой простотой. Иридий Викторович побренчал дверной ручкой, и Антон, будто подслушивал под дверью, мигом выскочил из ванной, как встрепанный. Он был потный и раскрасневшийся, но в просветах все равно бледный – кровь с разбавленным, голубоватым молоком, подглазья же совсем траурные, как краешки тех гнусных коготков. А вот Шапиро румяный, свежий, напитавшийся кровью христианских младенцев и правотой, – уж они-то никогда в ней не сомневаются – и когда строят марксизм и социализм, и когда обратно их разрушают. В довершение Антон еще и держался рукой за печень. «У тебя болит что-то?» – не без раздражения (вечно у него какие-то глупости!) спросил Иридий Викторович и, повинуясь нерассуждающему наитию (так только и должен действовать человек: лишь нерассужда-ющее повиновение какой-то высшей силе рождает покой и безошибочность), внезапным ловким движением выдернул из-под сыновней майки полупомятую картинку, явно вырезанную из какого-то дешевого журнальчика – бумага отдавала газетой, а краски – линялой цветастой рубашкой. Впившись в картинку взглядом, Иридий Викторович немедленно перевернул ее вверх изнанкой (закопошились иностранные буковки – вот он, источник заразы). Антон побагровел до помидорного глянца (но все равно от висков продолжали стекать две разбавленные молочные реки). Иридий Викторович чувствовал, что и его лицо пылает.