— Что ты, что ты, Марьюшка, отчего же меньше? — не на шутку перепугалась старушка. — А только ты к нему с лаской подойди, добра от этого и пользы лишь прибавится. Ты вот светлицу покойницы восточными коврами застелила, чучел птичьих понаставила, в мужской одежде ходишь, по своим обычаям живешь… А ему, может, милее станы ткацкие да пяльца, что Настасья любила, да кроткие девицы-умелицы, да тишь в тереме… А у тебя, прости, Господи, душу грешную, не прислужницы, а истые дьяволицы: одна другой краше, но лихие, как на подбор… Такого ли счастья царь-батюшка наш хотел, о том ли кручинился?
Но Мария уже ничего не слышала. Кровь кипела в жилах, стучала в висках, и казалось, что сейчас она, разрывая кожу, вырвется наружу и сметет все на своем пути горячим гневным потоком.
— Значит, не люба я ему так, как она? — прошептала она, горло перехватывали тугие спазмы, не давая дышать. — Значит, она, голубица, приворожила его? Значит, любовь моя ему не столь мила?
Евдокия, вконец расстроенная, замахала руками:
— Да что ты, право, краса ненаглядная? Анастасия-то уже, почитай, пять лет как померла… И детки у них, посмотрит он — и ее вспомнит. А тебя он сразу взял, как ее похоронил, приглянулась ты ему — неспроста, поди? И ты жива, не в могиле, чай? Чего ж ему мертвую любить, когда ты, такая раскрасавица, подле него все время?
Мария медленно подняла голову. Евдокия в испуге отпрянула. Мрачный, адский огонь горел в черных глазах царицы.
— Детки… Детки, сказываешь? И то верно… Наследники… Мне сына не дано, и, по всему, уж дано не будет…
Она поднялась и быстро вышла из горницы, оставив наперсницу одну, в великом страхе и великом волнении…
Была у Гуащэнэ-Марии большая тайна. Никому о том не сказывала, не доверялась. Из отцовской земли привезла она старуху шаманку, поселила во дворце у брата родного, любимого, Салтанкула, и навещала лишь изредка, лишь по крайней потребности. Только на самые важные вопросы отвечала шаманка, только в самых отчаянных случаях давала совет. Но и ценила Мария ее так, как никого другого. Ибо не случалось еще так, чтобы старая Анэбат неправду сказала или плохо научила.
В темной комнатушке, где жила Анэбат, было жарко от множества свечей. Пламя отбрасывало на стены тени, играло длинными языками, металось по полу и потолку.
«Все как в душе моей… Темно и страшно. Мечусь, как неприкаянная, не зная любви, не могу приклонить голову нигде…»
Пламя выхватило из темноты чучело огромной птицы. Белый сокол… Рядом другие, поменьше, совы и вороны… Грозные клювы, мощные когти…
Вода в чугунном котле кипела, бурлила. Шаманка шептала что-то себе под нос, ломая длинными крючковатыми старческими пальцами какие-то стебли и подбрасывая их в воду. Запах трав поднимался к потолку, рассеивался по комнате, обволакивал, дурманил…
— Что ждет меня, уважаемая Анэбат? Скажи мне, не таи ничего. Измучилась я совсем. Погибаю от страсти к нему.
— Одной красотою да ласками хочешь пленить его… Так не сбережешь его любви, он уже и теперь остывает к тебе. Ибо вкусил он опасную прелесть непостоянства и не знает стыда. Понавез в слободу девиц нечестивых, бесовское отродье, опричников к себе допустил, все люди стонут, удержу нету на них, окаянных…
— Помнит ли он жену свою, уважаемая Анэбат?
— Помнит, — строго сказала шаманка, и царица невольно вздрогнула. — Помнит, это правда. И в память ее наделяет великою богатою милостыней монастыри Афонские. Молится за нее он. Выше нет для него цели, как молиться за нее. И молитвы его доходят до Господа, хоть и великий грешник он, и проклят, и прокляты его потомки.
— Как проклят?
— Навеки. Грехи предков над ним — как тяжесть неподъемная. Не перебороть ему этой тяжести, не снести ноши — мочи не хватит. Будет дьяволом одержим и всеми бесами его. Много горя принесет.
— Горя? Кому?
— Всем. И тебе.
— И мне? Но ведь он любит меня…
— Нет, не любит. Полыхнула страсть и прошла. Но ты можешь еще помочь и ему, и себе. Если, как покойная Анастасия, возьмешь на себя боль его. Если не испугаешься его проклятия вечного. Только ты можешь его от греха отвратить.
— Успокоится ли сердце мое? Обратится ли он ко мне?
— Успокоится, если только о нем думать будешь, если забудешь о себе и о том, как бы брату побольше новых богатств доставить, должностей и дворцов. А если потакать будешь ему в его страстях, самым дорогим расплатишься.
Она изо всех старалась стать такой, какой, как ей казалось, он желал ее видеть. Бесовское, тайное, черкесское рвалось наружу, горячая кровь давала себя знать, но она снова и снова смиряла себя.
Она прекратила все развлечения, она ходила в церковь, она проводила вечера со старушкой наперсницей, забросила скачки и мужские костюмы, игрища и пиры, а уж о любовных утехах и не вспоминала.
До того самого дня, когда обожаемый ею Иоанн сказал то, что сказал.