Однажды я остановилась поговорить с ним, он курил сигару… «Мадрид выстоит, — сказал Педро, — уверен, и если Барселона удержится до тех пор, как подойдут войска из Франции…» «Вот козел!» — подумала я тогда. Думаю, ты не хочешь знать, как я себя вела, ты не знаешь того, что я послала Марсиано домой, и, когда осталась с мужем лицом к лицу, сказала все, что думаю. «Барселона будет держаться!» — сказал Педро. «Несчастный! Со всеми теми деньгами, что у тебя есть… Что могут дать тебе республиканцы? Они не сделают тебе исключения. То, что я была с красными, ничего не значит, хотя у меня больше прав рассуждать о положении вещей, — так я ему сказала, — но ты — сосунок, даже хуже… Правда, ты сошел с ума? Правда, что ты потерял свою бедную голову? Так что же тебе остается? У тебя семеро детей в Мадриде, семеро детей и жена! И ты еще хочешь, чтобы продолжалась война?» И тут я обрушилась на него! О, если бы ты это только видела! И в тот же миг я успокоилась, я увидела, как он, только что такой спокойный, обжег ладонь сигарой. Педро оперся на стену, на ту самую стену, которой я касаюсь в эту минуту, и заплакал. Все было плохо, Мерседес, все плохо, так он говорил. Он был здесь более часа, повторяя все время одну фразу, бормотал ее очень тихо, как литанию. Все, чего он касался, портилось, говорил Педро, он все делал плохо. Я слушала его, и мое сердце сжималось, клянусь тебе, Паулина, потому что я его любила и люблю. Как мне не любить его, если мы вместе выросли? И было правдой то, что он сказал, — он все делал плохо, потому что в нем течет кровь Родриго, а он в этом не виноват. Дурную кровь мог унаследовать и кто-нибудь другой, но ее унаследовал он…
— Не плачь, Мерседес, с тех пор прошло уже много времени…
Ни одна из них не заметила, что и я тоже заплакала. Я боролась с двумя слезинками, пытаясь сдержаться, но не смогла — слезы потекли из глаз в два ручья. Они были такими же горькими, как одинокое молчание дедушки, который оживлялся только при виде меня. Дедушка подарил мне изумруд-талисман, чтобы он охранял меня от плохой крови, его, дедушкиной, крови. Кстати говоря, он это сделал, потому что любил меня, потому что ему не оставалось ничего другого, кроме как любить меня. Я наконец поняла, что родилась по ошибке, — в нужное время, но не в той семье.
Услышанное подействовало на меня очень сильно, я словно начала воспринимать мир кожей. Я увидела в себе глубокий омут, о котором и не догадывалась, — бездну между моими тайными желаниями и долгом. Я поняла, что между волей и сердцем, а еще между тем, кого я знала и любила, и тем, кем я была, проще говоря, между Рейной и мной пролегла непреодолимая пропасть. И прежде чем разобраться во всем, я решила, что никогда не расскажу сестре о том, что узнала в тот вечер.
Я не сделаю этого, чтобы не выслушивать ее комментарии, ведь она так сильно любила бабушку, старую благородную женщину, обманутую в своей любви. Рейна никогда бы не поняла ту бесконечную нежность, которую я питала к дедушке, она не поняла бы и моего желания видеть его, обнимать и целовать. А для меня это было физической необходимостью, ведь мы были так похожи. Когда он обнимал меня, я чувствовала, что его ошибки и неудачи сливаются с моими. Он, как и я, ничего не умел делать хорошо. Я была предана самой собою, матерью, бабушкой и Теофилой, которая его оплакивала. Дед был плохим отцом, плохим мужем, плохим любовником, но еще он был хорошим человеком, которого злой случай превратил в мрачного отшельника. Его жизнь всегда была более трудной и несчастной, чем та, на которую он обрек двух своих женщин. Я знала это, памятуя, о его проблемах со здоровьем. В моей голове звучал голос Рейны. Я никогда бы не позволила ей вмешиваться в мою жизнь… Она пыталась убедить меня в том, что дедушка недостоин ни прощения, ни тем более сочувствия за то, что натворил в жизни. Но я его простила. Дедушку я жалела и любила намного сильнее, чем бабушку Рейну. Моя любовь к нему только усилилась, когда я узнала историю его жизни. Временами дед казался беспомощным, а иногда грубым, своевольным до деспотизма, ленивым, жестоким, даже ужасным. Но все же он оставался невиновным ни в чем и всегда казался немножко влюбленным. Он был очень похож на матушку Агеду, которая была для меня проводником в мир взрослых, он был так же самоуверен и неуклюже коварен, как и она. Я понимала, что семя Родриго было посеяно в двух семьях, в двух женщинах, верных и постоянных, близких и враждебных друг другу, разных, но прекрасных в своей естественности — таких, какой мне не стать никогда в жизни. Я оплакивала их обеих и моего дедушку, когда Мерседес и Паулина начали новый раунд своего спора, ведь они не замечали меня, каждая отстаивала свою версию событий.
— Хорошо, дорогая, все заканчивается хорошо.
— Что заканчивается хорошо, кто хорошо закончит?! Если это еще не закончилось…
— Я имею в виду, что сеньор вернулся домой. К своей жене и детям.
— А эти, отсюда, кто? Разве они не его жена и дети?
— Нет, сеньора!
— Да, сеньора!