Лора, как ни странно, мечтала о своей торговле, не имевшей, впрочем, никакого отношения к деньгам. Она рукодельничала. Половину ее приданого составляли самодельные тряпичные куклы с круглыми подсолнуховыми личиками из мешковины, с бесполыми атласными тельцами, напоминающими червячков. Их Лора одевала в богемные рубища, похожие на рваные рабочие рукавицы, и разыгрывала с ними, когда ее приглашали на писательские выступления, маленькие писклявые спектакли. Еще она мастерила бусики, пестренько раскрашивая шарики из какой-то поделочной массы и добавляя пуговицы, просверленные игральные кубики, поцарапанные ключики от неизвестных замочков – все, что можно было нанизать на нитку. Ей воображалась некая лавка чудес – разумеется, не в реальном мире, а в уютном городке из сказки, скорей из европейской, чем из русской: мощеные лоснистым булыжником узкие улочки, леденцовые окна, скрипучие флюгера, густой и теплый снег, точно сваренный на молоке из манной крупы… Все-таки у Лоры, с ее тряпичными куклами-ведьмами и самодельными талисманами, имелся странный дар одушевления игрушечных вещей, поэтому, должно быть, Кошка и Бульдог оказались такими живучими. Может быть, Лора, где бы она сейчас ни находилась, тоже не в силах сбросить с себя кошачье обличье, потому и написала эту предательскую книжку?
Чтение, между тем, продолжалось.
– Кошка любила гулять по крышам, – монотонно бубнила тетка, и ребенок, привалившись к ней, страстно заглядывал в ее мигающие сползшие очки. – Бульдог сердился, когда Кошка надолго уходила из будки. Но Кошку тянуло на крыши все сильнее и сильнее. Сидя возле трубы, она придумывала свои волшебные истории. А еще Кошка мечтала научиться летать. Она воображала, что однажды спрыгнет с крыши, но не упадет в кусты, а полетит по небу наперегонки с птицами.
«Уж хоть бы заткнулась!» – мысленно взывал Крашенинников. «Гулять по крышам» на языке Кошки и Бульдога означало ехать в Москву, тусоваться по литературным клубам, разыгрывать там свои кукольные спектаклики, раздаривать куколок и бусики высокомерным литературным дамам, встрепанным поэтам, величественным советским классикам, таким же жухлым и пятнистым, как страницы их еще при Брежневе изданных томов. Не было в Москве издательского стола, где бы не болталось в нижнем ящике Лорино кустарное барахло. Лора не возражала, если Крашенинников тащился за ней в столицу. Но стоило ей окунуться в московское литературное варево, как она начисто забывала о его существовании. Предпочитая оставаться дома, Крашенинников ощущал это забвение, как, говорят, ночная мошка ощущает лампу: светоносный провал, пустота, куда неудержимо тянет нырнуть. Насчет «научиться летать» – это тоже было иносказание, и означали слова не что иное, как самоубийство. Лора, маленькая мучительница, любила мечтательно описывать, как она в один прекрасный день прыгнет с высоты и сразу взмоет в небо, не оставив на асфальте грязного пятна расшибленной человечины. Крашенинников не принимал бы этого всерьез, относя суицидные грезы на счет вампиризма творческих натур, если бы не одно обстоятельство. Лорина мать, простая школьная физичка, серьезная, буквально толстокожая, отчего морщины на ее лице ложились тугими гармошками, именно так и поступила: забралась на крышу своей шестнадцатиэтажки, пролетела, точно отбиваясь от чего-то в воздухе, мимо своего окна и страшно булькнула, ударившись о козырек подъезда, с которого много крови брызнуло на посаженную ею клумбу хризантем.
– Кошка и Бульдог часто ссорились, но быстро мирились, – продолжала читать полусонная соседка. – Иногда они играли. Бульдог делал вид, будто хочет съесть кошку. Он укладывал ее в свою миску, делал гарнир из всяких вкусностей, поливал кошку соусом. Потом Бульдог съедал гарнир, облизывал Кошку и отпускал. Конечно, он не стал бы ее есть, ведь они были друзья!
Крашенинникова окатило жаром. Вставлять такое в детскую книжку! Что за бесстыдство, что за недержание словес, тоже мне, блин, писательница, как у нее пальцы не отсохли! Одновременно перед ним с убийственной чувственной ясностью возникла картина: полумрак, плоский Лорин живот, украшенный толстыми кружавчиками майонеза, рыбный, маринадный вкус ее дрожащей кожи, грудки – треугольники едва припухлой белизны на матовости полинявшего загара, темные, словно подкопченные соски, на которые Крашенинников любил положить помидор…
– Ма-ам, смотри, у дяденьки живот заболел, – громким шепотом сообщил ребенок, показывая пальцем.
– Тш-ш-ш! – испуганно зашипела женщина. – Не мешай дяденьке отдыхать!
– Дяденька хочет в туалет! – уверенно провозгласил ребенок, мягко стуча пятками. – Давай читать громче, он все равно не спит.
Крашенинников заворочался. Надо, в самом деле, уходить отсюда. Умыться да и пойти в ресторан, высосать как можно больше водки, явиться завтра на собеседование с могучим выхлопом, чтобы, как у дракона, из пасти валил огонь. И пусть зануда-шеф плачет потом по этому сраному гранту, Крашенинникову по хрен, на его век работы хватит.