Он был идеальным мужем: никогда в жизни ничего не поднял с полу, никогда не гасил свет, никогда не закрывал двери. И утром, в предрассветной темноте, когда на рубашке у него не хватало пуговицы, она слышала, как он говорил: «Человеку нужно две жены, одна – для любви, а другая – для пришивания пуговиц». Каждое утро, с первым глотком кофе или первой ложкой дымящегося супа, он издавал душераздирающий вопль, который уже никого не пугал, и тотчас же разражался: «Если я когда-нибудь уйду из этого дома, знайте: мне надоело вечно ходить с обожженным ртом». Он говорил, что в доме никогда не готовили таких аппетитных и разнообразных обедов, как в те дни, когда он не мог их есть из-за того, что принял слабительное, и так убедил себя, что все это – женины козни, что в конце концов соглашался принимать слабительное только в том случае, если и она примет его вместе с ним.
До смерти устав от его непонимания, она однажды, в день рождения, попросила его сделать ей необычный подарок: целый день вместо нее заниматься домашними делами. Предложение показалось ему занятным, и он согласился, и на самом деле ранним утром взялся за дело. Он приготовил замечательный завтрак, но забыл, что она терпеть не может яичницы и никогда не пила кофе с молоком. Потом принялся отдавать распоряжения насчет именинного обеда на восемь персон и с головой ушел в уборку дома, словом, так натрудился, стараясь управлять домом лучше, чем она, что еще до наступления полудня вынужден был капитулировать, ничуть не устыдившись. С первого же момента он понял, что не имеет ни малейшего представления о том, что где находится, особенно в кухне, а слуги и пальцем не шевельнули, чтобы помочь ему отыскать то или это, они тоже участвовали в игре. К десяти часам еще ничего не было решено относительно обеда, потому что не успели убрать дом, даже не застелили постели, не вымыли ванну, и он забыл, что нужно положить свежую туалетную бумагу, переменить простыни и послать кучера за детьми, и все время путал – какие обязанности у каждого из слуг: кухарке он приказал стелить постели, а на кухню послал горничных. В одиннадцать, когда гости были почти на пороге, беспорядок в доме стоял такой, что Фермина Даса, хохоча в душе, взяла бразды правления в свои руки, испытывая вовсе не торжество, как ей хотелось, а сострадание к совершенно бесполезному в домашних делах супругу. Он залечил свою рану обычным доводом: «Во всяком случае, не причинил того вреда, какой причинила бы ты, если бы взялась лечить моих больных». Однако урок оказался полезным, и не только для него. Все эти годы оба они разными путями шли к одному и тому же мудрому заключению: невозможно жить вместе иначе, и любить друг друга иначе тоже невозможно, ибо ничего труднее любви в этом мире нет.
В разгаре этой новой жизни Фермине Дасе не раз случалось видеть Флорентино Арису на людях, все чаще, по мере того как он делал карьеру в Карибском речном пароходстве, и она научилась относиться к нему так естественно, что, бывало, могла даже не поздороваться с ним по рассеянности. Она слышала и то, что говорили о нем, потому что в деловых кругах его осмотрительный, но неудержимый подъем вверх по служебной лестнице был постоянной темой разговоров. Она замечала, что и внешне он меняется к лучшему, его природная робость стала выглядеть загадочной отстраненностью, на пользу пошло и то, что он немного прибавил в весе, шла ему и появившаяся с возрастом медлительность, и проблему нарождавшейся лысины он решил достойно. Единственное, чем он по-прежнему бросал вызов времени и моде, была его мрачная одежда – давно вышедшие в тираж сюртуки, всегда одна и та же шляпа, поэтические галстуки-банты из галантерейной лавки его матушки и траурные зонты. Но в памяти Фермины Дасы остался другой образ, и в конце концов она перестала связывать этого Флорентино Арису с тем томным юношей, который вздыхал о ней под желтым листопадом в парке Евангелий. Во всяком случае, она никогда не глядела на него равнодушным оком и всегда была рада, если до нее доходили о нем добрые вести, потому что это как бы освобождало ее от чувства вины.