Поэтому и сам облик автора "Песен" располагал к мифологизированию. С отчетливостью это видно уже в одном из первых откликов - небольшой статье М. Волошина. Он писал: "Когда видишь Кузмина в первый раз, то хочется спросить его: "Скажите откровенно, сколько вам лет?", но не решаешься, боясь получить в ответ: "Две тысячи". Без сомнения, он молод и, рассуждая здраво, ему не может быть больше 30 лет, но в его наружности есть нечто столь древнее, что является мысль, не есть ли он одна из египетских мумий, которой каким-то колдовством возвращена жизнь и память. Мне хотелось бы восстановить подробности биографии Кузмина - там, в Александрии, когда он жил своей настоящей жизнью в этой радостной Греции времен упадка, так напоминающей Италию восемнадцатого века" {28}. Уже первой публикацией "Александрийских песен" Кузмин создал вполне определенный облик поэта, свободно соседствовавший с уже сформировавшимися образами Брюсова, Бальмонта, Сологуба и с формировавшимися на глазах современников обликами Блока, Андрея Белого, Вяч. Иванова.
Волею судеб Кузмин оказался включен в контекст символизма и до поры до времени предпочитал не сопротивляться такому включению, дававшему возможность регулярно печататься в журналах и выпускать книги, не насилуя своего дарования. Однако в кругу символистов он постоянно старается заявить о своей самостоятельности.
Внешне ему наиболее близкой кажется позиция брюсовская, основанная на принципах "эстетизма", понимаемого как стремление к максимальной независимости художника от идеологических канонов, будь то идеология какого-то общественного движения, религиозная или мистическая: "Мы знаем только один завет к художнику: искренность, крайнюю, последнюю" {29}. Поэтому именно Брюсову Кузмин может пожаловаться: "Сам Вячеслав Иванов, беря мою "Комедию о Евдокии" в "Оры", смотрит на нее как на опыт воссоздания мистерии "всенародного действа", от чего я сознательно отрекаюсь, видя в ней, если только она выражает что я хочу, трогательную фривольную и манерную повесть о святой через XVIII в." {30}. Конечно, принять на веру такое утверждение об "отречении" невозможно, ибо в "Комедии о Евдокии из Гелиополя" отчетливо звучат и мотивы, которые давали Иванову возможность трактовать ее смысл именно так {31}, но для нас сейчас важно, что откровенное идеологизирование всегда представлялось Кузмину ничем не оправдываемым насилием.
Однако и с Ивановым он поддерживал отношения самые дружественные и до известной степени творчески близкие. Иванов делает Кузмина участником своих литературных замыслов, держит корректуру книги его "Комедий", выходившей в издательстве "Оры", Ивановым же и организованном {32}, постоянно следит за его творчеством, стараясь повлиять на замыслы Кузмина уже при самом их становлении {33}. Лишь в 1912 году Кузмин решительно разойдется с Ивановым.
Будучи одним из писателей круга "Весов", Кузмин тем не менее сохраняет вполне доброжелательные отношения и с "Золотым руном", и с "Перевалом" отъявленными противниками "Весов". Оставаясь другом многих художников "Мира искусства", он в то же время заслуживает глубокую симпатию живописцев "Голубой розы", для которых Бенуа или Сомов были "старичками, из которых, кажется, уже сыпется песок" {34}. Участвуя в замыслах Мейерхольда, он не оставлял мысли о глубоко традиционном театре. И такие примеры можно множить и множить. Стараясь ни с кем не ссориться, Кузмин тем не менее достаточно определенно показывает, что у него есть некая собственная линия в искусстве.
Укреплением своих позиций в артистическом мире Петербурга (а тем самым - и всей России) Кузмин был озабочен на протяжении всего 1907 года, напряженно следя за откликами на новые свои произведения, появившиеся в журналах и альманахах. Верный друг В. Ф. Нувель регулярно сообщал ему о битвах, ведущихся вокруг его творений {35}, на что Кузмин откликался лениво и почти хладнокровно, однако, по сути дела, весьма заинтересованно, демонстрируя прекрасную осведомленность и понимание подспудной сути полемики.