Дремля в облаках, я смотрю на жизнь как на сон наяву, который ведет нас из одного места в другое, от одной встречи к другой, с некоторым сходством, с некоторыми продолжительными переживаниями. Наша жизнь похожа на ту, о которой мы мечтаем. Мой рассказ имеет соленый привкус моря; он перебирается с одного берега Атлантики на другой, ненадолго задерживается на парижских бульварах и бежит от бешеной собаки… Все эти приключения взаимосвязаны, и уходящее время кажется мне не таким трагичным, если смотреть на него как на рассказ, в котором я скольжу от одного эпизода к другому с любопытством путешественника.
Дэвид задумался.
И сказал себе: а что если мир, который он любит, больше не существует? Мир городов и сел, путешествий и утраченного времени, развивающегося искусства, открывающего новые способы очаровывать. Все это утрачено в современном поверхностном обществе, занятом лишь рационализацией, рентабельностью, производством и воспроизводством.
В этом смысле, думал Дэвид, Америка действительно является центром мира, потому что она всюду распространила этот образ мыслей. Как Европа прошлого века, она придумывает свою собственную историю, ставшую историей всего мира. Более примитивную, но отныне более жизненную, чем история древних цивилизаций, для которых она стала примером.
Дэвид заметил, что такие же перемены происходят повсюду. Но нигде эта игра не выглядит настолько интересной, как здесь, в самом ее центре. Это красота американского бардака: ее дешевые претензии, но главное — ее неспособность контролировать самое себя, ее склонность к противоречиям.
Дэвид знает, что американский бардак тоже под угрозой, что Манхеттен потихоньку очищается, чтобы обеспечить комфорт туристам. Здесь, как и везде, организация хочет контролировать все. Но мир продолжает оставаться настолько сложным, что красота постоянно возникает тут и там.
Дэвид пришел к выводу, что эти организационные вопросы не так важны, как кажется, по сравнению с прогнозом погоды, с людьми, с которыми мы каждый день встречаемся, с воспоминаниями, которые нами руководят, с нашими насморками и романами.
Перед тем как отправиться на ужин к матери, Дэвид повел меня на второй этаж Музея современного искусства. На стенах весь порыв зарождающейся, спонтанной, красочной, фантастической современности: Моне, Матисс, Пикассо, Боннар, Леже, Пикабиа, Кандинский, де Кирико… Порыв картин, кажется, отвечает размаху нью-йоркских улиц; здесь та же кипучая фантазия, та же уравновешенность XX века, самые нелепые надежды и самые ужасные катастрофы. Я заметил, что эта коллекция картин, такая свежая и «нью-йоркская» по своему духу, несет на себе парижский отпечаток. Американские студенты ходят по залам от одной таблички к другой, делая пометки:
Через час мы снова движемся по 5-й авеню вдоль Центрального парка. Здания возвышаются над деревьями, как высокие утесы. Взобравшись по лестницам Метрополитен-музея, мы быстро прошли собрания старых художников. Зная музей, Дэвид безошибочно ведет меня в хорошо освещенный зал, где собралась большая толпа туристов и ньюйоркцев.
Не обращая внимания на помпезные фрески эпохи королей, современные посетители восторгаются импрессионистами. Среди этих картин Дэвид выглядит необычайно счастливым. Его глаз сразу же замечает малейшие вибрации: четыре тополя у дороги, Руанский собор в полдень. Повсюду он чувствует присутствие Моне. Но главным образом его взгляд буквально притянут к огромному, яркому, светлому и наполненному ветром полотну. Все его тело, кажется, охвачено морским ветром, красочными флагами, ароматами цветов «Сада в Сент-Адрес». Главные герои, недвижно, ждут его: отец художника, в канотье, по-прежнему сидит в своем плетеном кресле рядом с дамой с зонтиком; молодая пара разговаривает, опершись на балюстраду. Море волнуется. Парусники и пароходы входят и выходят из гаврского порта.