Лосось переходил от одного к другому, следуя раз и навсегда установленному ритуалу, который ничто не могло поколебать, разве что тайный страх каждого, как бы этакое совершенство не оказалось вдруг запятнано чьей-нибудь слишком уж явной неловкостью. А за окнами, в парке, магнолии все раскрывали и раскрывали свои траурные цветы в ночной тьме зарождавшейся весны.
С порывами ветра, то налетавшего, то затихавшего, ударявшегося о преграды города и уходившего прочь, аромат попеременно то настигал мужчину, то снова покидал его.
Тем временем женщины на кухне уже доводили до совершенства следующее блюдо — лбы в поту, из кожи вон, дело чести, — они обдирали покойную утку, облекая ее в последний, апельсиновый саван. А все еще розовый, нежный, как мед, хоть уже и тронутый временем — пусть даже чуть-чуть, но все же, — лосось из вольных океанских вод по-прежнему продолжал свой неотвратимый путь к окончательному исчезновению, и по мере этого его торжественного шествия понемногу улетучивался страх хоть как-то нарушить этикет, установленный для подобных церемониалов.
Какой-то мужчина, оказавшись напротив женщины, разглядывает незнакомку. Грудь ее полуобнажена. Она натянула платье второпях. Меж грудей увядает цветок. В зрачках, как-то странно расширенных, время от времени вспыхивают проблески трезвости, их хватает, чтобы она тоже положила себе на тарелку немного лосося, оставшегося после других людей.
На кухне — теперь, когда утка уже полностью готова и стоит на огне в ожидании своего часа, — пользуясь передышкой, наконец-то решаются произнести долго сдерживаемые слова: нет, что ни говорите, а это уж чересчур. Нынче вечером она явилась еще позднее вчерашнего, много позже гостей.
Их пятнадцать — тех, кто только что поджидал ее в большой гостиной первого этажа. Она вошла в этот сверкающий огнями мир, сразу направилась к роялю, облокотилась на него и даже не подумала извиниться. Ее сразу поставили на место:
— Анна опоздала, вы уж извините Анну…
Вот уже десять лет, как она ни разу не давала повода говорить о себе. Если нелепость подобного поведения и доставляла ей муку, сама она даже не отдавала себе в этом отчета. Застывшая улыбка делала ее лицо вполне презентабельным.
— Анна не слышит.
Она кладет вилку, озирается по сторонам, ищет, пытается поймать нить разговора, но это ей так и не удается.
— Да, это так, — извиняюще произносит она.
Ей повторяют еще раз. Она запускает руку в белокурую путаницу волос, точно тем же жестом, каким недавно делала это совсем в другом месте. Губы ее бескровны. Нынче вечером она забыла их подкрасить.
— Вы уж извините, — проговорила, — сейчас это маленькая сонатина Диабелли.
— Сонатина? Как, уже?
— Да, уже.
Едва прозвучал этот вопрос, как вокруг сразу же воцарилась тишина. У нее же на лице вновь появляется все та же застывшая улыбка, этакий зверек в лесу.
— Модерато кантабиле — и он не знал?
— Да, не знал…
В ту ночь закончат цвести магнолии. Кроме того цветка, что она сорвала вечером, возвращаясь из порта. Время летит, безразличное ко всему, в том числе и к этому забытому всеми цветению.
— Ах, сокровище, ну как он мог догадаться?
— Конечно, никак не мог.
— Должно быть, он уже спит?
— Да, спит.
Между тем гости постепенно начали переваривать то, что совсем недавно было живым лососем. Его всасывание в клетки того вида млекопитающихся, который съел его, было, как всегда, ритуально безукоризненным. Ничто не нарушало степенной важности действа. А своей очереди уже поджидала другая, согретая человеческим теплом, облаченная в свой апельсиновый саван жертва. Тем временем взошла луна — над морем и над растянувшимся подле него мужчиной. Теперь, если как следует приглядеться, можно было с трудом различить сквозь белые занавески смутные очертания ночи. Мадам Дэбаред не очень-то словоохотлива.
— Эта мадемуазель Жиро, вы ведь знаете, она дает уроки музыки моему малышу, так вот, это она рассказала мне вчера эту историю.
— Ах вот как…
Все рассмеялись. Где-то среди сидящих вокруг стола засмеялась и женщина. Хор голосов становился все громче, и в нарастающем, наперебой, соперничестве усилий, в постепенно пробуждавшейся изобретательности зарождалась какая-никакая общность. Находились какие-то точки отсчета, открывались расселины, в которых робко пускала ростки фамильярность. И мало-помалу возникала общая беседа, вроде бы будоражащая страсти и в то же время особенно не затрагивающая никого в отдельности. Все говорило, что вечер явно удастся на славу. Женщины блистали, уверенные в своей неотразимости. Мужчины увешивали их драгоценностями в полном соответствии с успехами на деловом фронте. И все-таки в тот вечер среди них нашелся один, кто усомнился в незыблемости своих жизненных устоев.