Она чудесно пахла, этот запах кружил ему голову. Они будут любить друг друга. Он радовался этому. Он смотрел на залитые светом окна дома напротив, видел, как там туда-сюда снуют люди. Они разговаривают, пьют, смотрят телевизор. Он представил себе, что о них думают люди из окна напротив. Двое поссорились и помирились. Влюбленные.
Когда приходит момент признаться себе, что очередная ссора — не просто ссора? Что это не гроза, после которой вновь засветит солнце, не холодное время года, за которым придет теплое, что это просто, как привычно плохая погода? И что примирение ничего не решает и ничего не дает, а только свидетельствует об усталости, означает более или менее продолжительное перемирие, после которого ссоры вспыхивают вновь?
Нет, говорил себе Анди. Я преувеличиваю. Иногда мы не ладим друг с другом и ссоримся, затем опять миримся, и у нас опять все в порядке. Двое любящих всегда то мирятся, то ссорятся, бывает, вообще не разговаривают. Так оно и должно быть. А как далеко заходят ссоры? Тут трудно установить границы. Ведь речь-то не о том, хорошо ли нам вместе или мы просто терпим друг друга. Мы терпим потому, что рядом родной человек, или, наоборот, не терпим, потому что — чужой. Тут вопрос в том, что считать главным — то, что нас разъединяет, или то, что объединяет?
Все утопии начинаются с обращения в другую веру. Люди прощаются с той религией, в которой воспитывались, прощаются с тем, во что верили и чем жили, чтобы однажды в неких утопических проектах обрести новую религию, новое мировоззрение, образ жизни. Это прощание и новое обретение и есть обращение в новую веру, оно не происходит внезапно, как гром среди ясного неба, как неожиданное пробуждение, экстаз или нечто подобное. Конечно, иногда и такое бывает. Но Анди был удивлен, увидев, что этот переход к утопии в большинстве случаев был результатом трезвого жизненного решения тех мужчин и женщин, которые выбрали эту утопию. Любовь, желание жить вместе и невозможность жить одновременно в нормальном мире и мире утопии, надежды на лучшую долю для детей, шансы на успешную карьеру для себя лично — вот что это такое. Недостаточно понимать восхищение утопией, испытываемое другими, и не надо его разделять с ними. А надо просто отказаться от нормального мира, в котором мы разделены друг с другом.
Однажды Анди спросил коллег, с которыми делил офис:
— Если взрослый мужчина хочет принять иудаизм, а сам еще не подвергся обряду обрезания, он обязательно должен его сделать?
Один из коллег выпрямился в кресле и облокотился на спинку.
— Это правда, что европейцы не подвергаются обрезанию?
Другой коллега продолжал сидеть, наклонившись над книгами.
— Конечно, должен. А почему нет? Авраам сам сделал себе обрезание, когда ему было девяносто девять лет. Но решившийся принять иудаизм не должен сам себе производить обрезание; это сделает могель.
— Это врач?
— Нет, не врач, но специалист. Верхняя крайняя плоть отсекается, нижняя подрезается, кожа под головкой оттягивается, и кровь из раны слизывается — для этого врач не нужен.
Анди непроизвольно провел рукой между ног и положил ее на свой член, как бы защищаясь.
— Без анестезии?
— Без анестезии? — Коллега повернулся в его сторону. — Неужели ты думаешь, что мы способны на такую жестокость? Нет, обрезание взрослого мужчины проходит под местной анестезией. Нельзя представить себе еврейского сообщества, которое отказалось бы от обрезания. Правда, в XIX веке некоторые евреи хотели сделать это чисто символическим ритуалом или вообще отменить.
Анди спросил коллегу об источнике его познаний и узнал, что отец того был раввином. Он узнал также, что даже обращаемый в иудаизм, ранее уже обрезанный, подвергается своего рода символическому обрезанию.
— То, что уже обрезано, ты не можешь обрезать вновь. Но совсем без ритуала тоже не годится.
И тут Анди понял. Без ритуала не годится. А ради ритуала надо разрешить могелю под местной анестезией отсечь твою верхнюю крайнюю плоть и разрезать нижнюю, оттягивать кожу вокруг головки и зализывать рану, предоставлять свое тело на потребу ритуалу, позволить кому-то оголить твой член, тому, с кем тебя ничего не связывает — ни любовь, ни доверие пациента к врачу или приятельские отношения, — позволить ему ощупывать и калечить твою плоть, демонстрировать ее не только могелю, но и раввину и еще каким-то старейшинам, свидетелям, кумовьям. Ты стоишь с опущенными штанами или без штанов, в носках, и ждешь, когда ритуал закончится, а в это время действие анестезии ослабевает и вернувшийся в брюки член начинает болеть, а отрезанная окровавленная крайняя плоть лежит в ритуальной чаше — нет, к этому он не был готов. Если уж обрезание, то он сам себе его организует, так, чтоб не было стыдно и больно. Если уж становиться евреем, то после того, как это позади.