Чувствуя себя мальчишкой в пустом родительском доме, Никита на цыпочках прокрался на кухню и залез в холодильник. Холодильник оказался под завязку забит водкой, пивом и баночными огурцами, а на краешке стола лежал ключ. На самом видном месте — не заметить его было невозможно. Следовательно, ключ предназначался именно ему, Никите. Монументальный Ока не стал будить его утром, чтобы за шкирку вытряхнуть непроспавшегося молодца за дверь, совсем напротив. Оставил постороннего человека в своей квартире, начиненной стереосистемами, плоскими телевизионными ящиками и прочими прелестями общества потребления. Удивительная беспечность, хотя… Если учесть, что сегодня ночью Никита отказался от платы за доставку дорогого во всех отношениях тела на Пятнадцатую линию, а еще раньше не соблазнился целой пачкой долларов… Хотя мог бы, мог. Уж слишком беспомощным выглядел Корабельникоff у подножия «Лэндровера», грех было не упасть до банального безнаказанного воровства. Но — не упал. Не нужно быть психологом, чтобы понять, что Никите можно доверить все, что угодно, он и булавки чужой не возьмет. А психологом Ока Корабельникоff был наверняка — не мог не быть, занимая такой пост. Не глядя махнув бутылку «Корабельникоff Classic» и сунув ключ в карман джинсов, Никита засобирался. В свою собственную «сраную жизнь», как называл его нынешнее существование друган Левитас. Дружба их тянулась еще из покрытых сиреневой дымкой школьных лет; они не расстались даже тогда, когда Никита поступил на мехмат университета, а Митенька, по причине врожденной математической тупости, — пополнил ментовские ряды. Беспривязно кочуя, он в конце концов оказался в убойном отделе, да так и завис там на должности опера.
Митенька Левитас был единственным человеком, с которым Никита поддерживал некое подобие отношений. Это было единственной уступкой безвозвратно ушедшей счастливой жизни; слабостью, замешанной на общем институтском прошлом, на общих девочках, общих выпивках и общей работе. Отказаться от Левитаса означало заколотить гроб окончательно. И Левитас всеми правдами и не правдами просачивался в узкую щель, куда всем остальным вход был заказан. Друзьям Никиты, друзьям Инги, их общим друзьям. Иезуитская инициатива, как и все другие иезуитские инициативы, исходила от Инги: в их ледяном аду не должно быть никого, — никого, кто может согреть словом, дыханием или просто сочувственным пожатием руки. Противостоять Инге было невозможно, — и все отступили. Не сразу, но отступили. И только Левитас продолжал долбить клювом в проклятую крышку их общего с Ингой гроба. Иногда ему даже удавалось вытащить Никиту в сауну на Крестовском, но чаще они встречались в «Алеше» на Большом проспекте — за традиционным «полкило» паленого махачкалинского коньяка.
— Бросай ты эту суку, — в очередной раз увещевал Левитас Никиту.
— Хороший совет, — в очередной раз грустно улыбался Никита.
Бросить Ингу! Нет, он никогда этого не сделает, никогда! Бросить Ингу означало бросить на произвол судьбы маленького мертвого мальчика, сына, — оставить его лежать под открытым небом, пока вороны времени не выклюют ему глаза. Бросить Ингу было невозможно.
— Ну нет так нет, — в очередной раз соглашался Левитас. — Тогда по-быстрому допиваем коньячишко и возвращайся в свою сраную жизнь.
— Куда ж я денусь!…
— Ну, блин… Нет ума — строй дома…
«Нет ума — строй дома» — знаменитая Митенькина присказка. После нее следовал монолог о смерти, к которой Левитас, как сотрудник убойного, относился достаточно цинично.
— Не с вами одними такое несчастье случилось, — впаривал Никите Митенька. — Уж поверь… Я с этим постоянно сталкиваюсь… Сплошь и рядом, сплошь и рядом.
— Ты не понимаешь… Смерть — только тогда смерть, когда она касается тебя лично. Все остальное — не в счет…
— Дурак ты, Кит. Ой, дурак…
В этом месте их бесконечной, идущей по кругу беседы Левитас, как правило, замолкал: перед ним вставала обычная дилемма, — шваркнуть Никиту по физиономии или молча допить коньяк. И, как правило, Левитас выбирал последнее: несмотря на оголтелую работу, он был миролюбивым малым.