— Что я вижу? Неужели ты наконец покинула свое убежище? — воскликнул Давид, когда я вошла в кухню. — Признаться, я думал, что никогда тебя не дождусь.
Я молча подошла к столу и взяла чашку с кофе. Давид отложил газету.
— Спящая красавица очнулась от векового сна и восстала из стеклянного гроба…
— Сегодня я не расположена к шуткам, Давид.
— Ку! Да она заговорила!
— Не ерничай. У меня не то настроение, Давид.
— У тебя должно быть прекрасное настроение, Рашель, ты все утро работала.
— Боюсь, что это не совсем подходящее слово, если учесть, что все утро я переписывала одну и ту же фразу.
— Если в конце концов фраза получилась, не важно, сколько времени на нее потрачено, — сказал Давид.
Я вздохнула и отломила кусочек подсушенного хлеба. На моей тарелке лежала яичница и несколько долек яблока, посыпанных корицей. Тарелка Давида была пуста. Он поел без меня.
— Теперь мы можем наконец поговорить? — спросил он.
— Нет, если ты намерен снова обсуждать то, о чем мы говорили последние три дня, — ответила я.
— Когда-нибудь все равно придется это обсудить.
— Сейчас мои мысли заняты другим, к тому же у меня жутко болит голова.
— В последнее время ты постоянно ссылаешься на головную боль, Рашель.
— Я не хочу препираться с тобой.
— Я тоже, — сказал Давид. — Но ссылками на головную боль всякий раз, когда мне хочется поговорить с тобой, проблемы не решить.
Я взяла вилку — яичница была зажарена, как я люблю, — и положила в рот небольшой кусочек, но тут же выплюнула.
— Совсем остыла.
— Я не виноват. Я звал тебя завтракать еще двадцать минут назад.
Я поднялась со стула.
— Сейчас поджарю себе новую.
— В холодильнике больше нет яиц, — сказал Давид.
— У нас кончились яйца?
— Ты вчера так и не сходила в магазин. Хотя обещала.
Я взяла чашку, подошла к плите и налила себе свежего кофе. Он был горячий. Крепкий.
— Почему ты не хочешь завести ребенка, Рашель?
— Не нужно снова об этом, Давид.
— Мы же любим друг друга.
— Это не имеет отношения к любви.
— Я хочу, чтобы у нас был ребенок.
— В этом мире ребенку нечего делать Особенно еврейскому ребенку.
— Если бы все думали, как ты, на свете не осталось бы ни одного еврея и в конечном счете победили бы нацисты.
Я вернулась к столу, для того чтобы намазать хлеб джемом, откусила кусочек, запив его кофе.
— Мне кажется, для того чтобы отомстить за нашу загубленную молодость, нужно произвести на свет как можно больше детей, — сказал Давид.
Я молчала. Он нагнулся ко мне и взял мою руку. Его глаза сияли, как у юноши. Было трудно поверить, что он побывал там. Еще труднее было поверить, что он помнит об этом.
— Ты только представь себе, Рашель. У нас будет куча ребятишек, и мы воспитаем их благочестивыми евреями. Вот это и станет нашей местью и нашей победой.
Я закрыла глаза. У меня раскалывалась голова. Кофе остывал в чашке.
— Мне все равно, кто у нас родится: сын или дочь, лишь бы это был наш ребенок.
— Давид, после войны…
Он выпустил мою руку и, резко откинувшись на спинку стула, оттолкнул от себя пустую тарелку.
— Я не желаю больше говорить о войне.
— После войны я пошла к врачу.
Он ничего не сказал, но мне не понравилось, как он на меня посмотрел. Я встала из-за стола и выплеснула кофе в раковину. Я налила себе свежего кофе и отпила глоток. Кофе казался мне слишком горячим и горьким, и я снова вылила его. Давид молча сидел за столом. Я посмотрела в окно над раковиной. Листья с деревьев почти облетели, и двор казался пустым, холодным. Давид поднялся и подошел ко мне. Я чувствовала жар его тела и не могла двинуться с места: он стоял слишком близко. Ветер взметнул с земли сухие листья. Трава под ними был жухлая, мертвая.
— Как это произошло?
— Это случилось не в лагере. Позже.
Когда он дотронулся до моей руки, я отстранилась от него.
— Не нужно, — сказала я. — Я не выношу жалости.
— Они жалеют нас, — сказал раввин, и мои родители согласно закивали.
— Ничего подобного! — воскликнула я, покачав головой. — Они смеются над нами.
— Ты не права, — возразил Раввин. — Они носят в петлицах желтые розы в знак солидарности с нами.
— Это издевательство.
— Тем самым они демонстрируют несогласие с нацистами, — продолжал раввин.
— Несогласие? О чем вы говорите?
Я бросила на стул посудное полотенце и посмотрела раввину прямо в лицо. За время оккупации его необъятный живот несколько уменьшился в объеме, но все еще заметно выдавался вперед. В редкой бородке застряли крошки пирога, нос и глаза у него покраснели. Изрядно поношенный лоснящийся черный лапсердак в нескольких местах был залатан.
— Хотелось бы посмотреть, как с этими желтыми розами в петлицах они отправятся вслед за нами в тюремные камеры, — с вызовом сказала я. — Или в трудовые лагеря.
— Как ты смеешь разговаривать таким тоном с рэбэ Лароном? — прикрикнул на меня отец. — Немедленно проси у него прощения.
Раввин пожал плечами.
— Ничего. Она еще слишком молода. И к тому же расстроена.
— Зря вы от меня отмахиваетесь, — разозлилась я.
— Разве мы этому тебя учили? Где твое уважение к старшим? — возмутился отец. — Ты позоришь меня.