То была часовня князя. Кавалер вошел в сырое помещение и замер. Высоко над головой он почувствовал какое-то движение. Летучая мышь? Он ненавидел летучих мышей. Но потом понял, что для летучей мыши оно слишком велико и только чуть колышется. Нечто свисало с высокого золоченого потолка, потревоженное весенним ветерком, который он впустил в часовню, когда открыл дверь. Он уже мог различить очертания — фигура человека в натуральную величину, коленопреклоненного в молитве, но без какой-либо опоры. Когда глаза Кавалера окончательно привыкли к темноте, он увидел, что человек висит в затхлой пустоте на длинной цепи, прикованной к его макушке. Цепь тянулась к крюку, ввинченному в пупок огромного Христа, прибитого гвоздями к кресту, который, в свою очередь, был горизонтально прикреплен к потолку. И Распятый, и висящий в воздухе человек, взывающий к нему, были выкрашены в неприятно реалистичные цвета.
Богохульство не могло растревожить ярого атеиста. Зато мог страх, его собственный страх, пронзивший солнечное сплетение при виде повешенного, а также столь явно выраженный неизбывный страх другого человека. Так значит, кунсткамера князя — не свидетельство его сумасшествия. Нет, все это — выражение ужаса.
Он был смелее меня, подумал Кавалер, стремглав выбежав из часовни и усевшись ждать жену и друга.
Князь довел любознательность и жадность коллекционера до их крайней формы, когда привязанность к вещам выпускает наружу неуправляемый дух шутовства. У него были все основания бояться, но он хотел посмеяться над своими страхами. Вещи утащили князя вниз, на самое дно чувств, и, естественно, опустившись достаточно глубоко, он понял, что попал в ад.
Кавалер наконец узнал от Чарльза, что его вазы погибли вместе с «Колоссом» в прошлом декабре, 10-го числа. То есть свое опасное морское путешествие он совершал тогда, когда коллекция уже лежала на дне морском. Почему они не спасли хотя бы часть сундуков, хотя бы несколько? Ему стало известно, что в том единственном сундуке, который матросы, полагая, что там драгоценности, спасли, оказалось заспиртованное тело английского адмирала, которое везли на родину для захоронения. Черт бы его побрал, написал Кавалер Чарльзу.
Гибель любимых вещей бывает страшнее смерти любимого человека. Людям положено умирать — хотя об этом они вспоминают редко. Живет ли человек в скучной осмотрительности, как сейчас Кавалер, играет ли со смертью, как его прославленный друг всякий раз, когда выходит в море, — конец всегда один, и он неизбежен. Но, казалось бы, вечные, великолепные античные вазы! Они, жившие столько веков, несли в себе обещание бессмертия. Мы и собираем-то их, привязываемся к ним отчасти потому, что их уход из этого мира отнюдь не предопределен. Если же обещание нарушено, по неосторожности или из-за несчастного случая, наш протест кажется бессмысленным, наше горе — чуть неприличным. Но траур, усугубляющий, а потому облегчающий горе, необходим.
Неверие — наша первая реакция на известие
То, что случилось не на наших глазах, приходится принимать на веру. Но Кавалеру становится все труднее верить. Известие о том, что вазы погибли много месяцев назад и так далеко, было для него равносильно известию о кончине любимого человека, столь же далекой по времени и расстоянию. Известие о такой смерти всегда отмечено печатью недостоверности. Представьте: вам сообщили, что некто, отправившийся на другой конец света, некто, встречи с кем вы ожидали со дня на день, на самом деле вот уже много месяцев, как умер. Вы же все это время, не зная о потере, спокойно жили обычной жизнью. Это воспринимается как насмешка над бесповоротностью смерти. Смерть уменьшается до информационного сообщения. Они же всегда немного нереальны — именно поэтому мы можем поглощать их в таких количествах.