Шестнадцатилетняя Рахиль была маленькая, пухленькая, с миниатюрными ножками, томными и в то же время целомудренными глазами, многообещающей грудью и длинными чёрными волосами. Прибавьте ещё два года, высокий рост, более сложившиеся формы, пламенный взгляд, высокомерную улыбку, чувственные губы, и перед вами портрет Лии. Мне нравились обе, но я не смог бы овладеть которой-нибудь в отдельности. Лия, как старшая и более созревшая, помогла мне в покусительстве на младшую сестру, конечно, непреднамеренно и почти не сознавая того. Одна отдалась по горячности, другая — скорее от удивления перед собственными чувствами. Лия оказалась страстной и кокетливой, Рахиль — невинной и доверчивой. Обе жертвы были принесены в один день. Сия двойная удача, как я и предчувствовал, оказалась для меня последней. Именно в это время и, пожалуй, первый раз за всю жизнь, мне пришлось, взглянув на прошлое, пожалеть о нём и содрогнуться при мысли о пятидесяти годах, к которым я летел на всех парусах. У меня уже не осталось никаких очарований, только сомнительная репутация и напрасные сожаления, а впереди — лишь бремя старости без достатка и пристанища. Писанием своих записок я занялся с единственной целью отвлечься от сих печальных размышлений, а также в сугубо моральных видах. Получившаяся картина моей жизни может быть излишне откровенна. Впрочем, записки эти, если у кого-нибудь возникнет на то желание, могут явиться в печати, но мне сие, как и всё остальное, уже совершенно безразлично.
14 ноября я уехал из Анконы, где провёл два месяца, и после двадцати четырёх часов плавания оказался в Триесте. Там я остановился в самой лучшей гостинице. Хозяин, спросив моё имя, как будто призадумался, но, в конце концов, уверил меня, что я останусь доволен. Утром следующего дня пошёл я на почту и среди писем нашёл послание приятеля моего Дандоло, в коем была вложена незапечатанная и весьма для меня лестная рекомендация патриция Марко Доны к начальнику полиции Триеста барону Питтони. Не медля, поспешил я к сему последнему и самолично подал ему сию рекомендацию. Этот человек, не глядя на меня и не слушая, холодно положил письмо в карман и сказал, что уже предуведомлен о моём приезде, после чего небрежно отпустил меня. От него пошёл я к знакомцу Мардохея, еврею Мойше Леви, к коему также имел письмо неизвестного мне содержания. Этот Леви был толстосум, но весёлого и любезного нрава. Я оставил письмо в его конторе, даже ничего не спрашивая о нём самом. Через недолгое время он явился ко мне собственной персоной, чтобы предложить мне свои услуги и те сто цехинов, которые Мардохей предоставил в моё распоряжение. Почитая себя обязанным ему благодарностью, я выразил оную пространным посланием, где предлагал употребить всё своё влияние в Венеции для его пользы. Сколь несхожи сердечное обхождение еврея Леви и ледяная учтивость христианина барона Питтони!
Однако же этот Питтони, моложе меня лет на десять, не был лишён ни ума, ни понимания жизни. Как и я, он оставался холостяком из принципа и напропалую волочился за всеми женщинами. Будучи щедрым до расточительства, Питтони не скрывал своего презрения к дурацким понятиям о “твоём” и “моём”. Заботы по дому и денежные дела он оставил на попечение управляющего, который нещадно его обкрадывал. Он знал это, но ни во что не вмешивался, ибо по своему легкомыслию настолько привык к небрежению делами, что его вполне справедливо упрекали даже в неисполнении служебного долга, равно как и за преднамеренную ложь по любому поводу. Он вовсе не лгал, а лишь говорил то, что не было истиной, единственно лишь по оплошности и забывчивости. Таким был этот человек, которого я близко знал в течение месяца, ибо мы сошлись с ним. Он отдал мне справедливость и признал всё неприличие своего поведения при первой нашей встрече.
Освободившись от самых неотложных визитов, я стал думать о том, как привести в порядок бумаги, собранные мною в Варшаве и касавшиеся польских дел со времени кончины российской императрицы Елизаветы Петровны. Я намеревался описать историю смут в этом государстве, начиная с его возникновения и до первого раздела, каковой был не только несправедлив, но и угрожал пожаром всей Европе. Я предсказал сие в небольшом сочинении, выпущенном в свет, когда Сейм посадил на трон Понятовского, признал покойную царицу всероссийской императрицей, а электора Бранденбургского — прусским королём. Главная моя цель заключалась в том, чтобы показать всему свету, каковы будут следствия сего раздела. Однако же типографщик не исполнил своих обещаний, и я смог выпустить лишь три первые части. После моей смерти среди моих бумаг найдутся и остальные три. Но мне уже безразлично, опубликуют их или нет. Никогда в жизни я не думал о будущем, а теперь и подавно оно не заботит меня.