Вспоминая прошлое, Казанова словно возвратил себе молодость. Он забыл болезни и оскорбления Фельткирхнера. Он непрерывно работал. Вскакивал с постели, чтобы писать и переписывать заново. Как он сообщал одному из своих всё ещё многочисленных корреспондентов, даже в сновидениях книга не оставляла его.
И когда работа была уже наполовину сделана, им вдруг овладело желание опубликовать её, хотя прежде он во всеуслышание заявлял, что ни одна строка не появится до его смерти. Некоторые части мемуаров были прочитаны друзьями и прежде всего принцем де Линем, который, восхитившись откровенностью автора, советовал непременно выпустить их в свет. Казанова не колебался более и послал один том рукописи в Дрезден графу Марколини. Однако осторожный и величественный граф, бывший к тому же министром саксонского короля, побоялся напечатать его записки. Ведь Казанова позволял себе слишком резкие выражения и упоминал о многих ещё живых персонах.
Возможно, по причине этой неудачи Казанова заболел и оказался лицом к лицу с единственной по-настоящему неприятной в жизни вещью — со смертью. Его грехи возвратились к нему в виде неизлечимой тогда болезни предстательной железы. За ним ухаживал племянник и некая чопорная дама, Элиза фон дер Реке. Одним из его последних удовольствий был визит дочери Малерба. Казанова знал, что умирает; книга была написана только до 1774 года; и он сжёг большую часть черновых записей, ибо понимал, что его мемуары — произведение искусства, наиболее полно раскрывающее человека из всего, когда-либо написанного, и не хотел оставлять ничего незавершённого. Нераскаявшийся старый язычник умер 4 июня 1798 года.
Долгое время его могила оставалась в неизвестности, да и какая у легенды может быть могила? Сохранялось лишь предание, что железный крест на ней зацепляет юбки девушек, идущих в церковь. Всё же и могила, и даже его кости были найдены. А совсем недавно их потревожили, чтобы перевезти и с почётом похоронить в той самой Венеции, которую Казанова так любил и которая при жизни столь упорно отвергала его.
Шарль де Линь[10]
РЫЦАРЬ ФОРТУНЫ
Он был бы отменно хорош собой, если бы не его некрасивость: высок ростом, сложён, как Геркулес, но цветом лица напоминает африканца; живые, полные ума глаза, и в то же время неизменное выражение подозрительности, беспокойства и даже злопамятства придают его внешности некоторую жестокость. Склонный легче впадать в гнев, нежели в весёлость, он, тем не менее, легко заставляет смеяться других. Своей манерой говорить он похож на дурашливого арлекина и Фигаро и поэтому отменно занимателен. Нет такого предмета, в коем он не почитал бы себя знатоком: в правилах танца, французского языка, хорошего вкуса и светского обхождения.
Это истинный кладезь премудрости, но непрестанное повторение цитат из Горация изрядно утомляет. Склад его ума и его остроты проникнуты утончённостью; у него чувствительное и способное к благодарности сердце, но стоит хоть чем-нибудь не угодить ему, он сразу делается злым, сварливым и уже совершенно несносным. Даже за миллион он никогда не простит самую пустячную шутку на свой счёт.
Слог его пространностью и многоречивостью напоминает старинные предисловия. Но когда у него есть о чём рассказать, например про случавшиеся с ним перипетии, он выказывает столько самобытности, непосредственности и чисто драматического умения привести всё в действие, что невозможно не восхищаться им. Сам того не замечая, он затмевает и “Жиль Блаза”, и “Хромого беса”. Он ничему не верит, исключая то, что совершенно невероятно, и не желает расставаться со множеством своих суеверий. К счастью, он наделён и утончённостью, и честью, иначе, повторяя свои любимые выражения: “Я поклялся в этом Богу” и “Сам Господь хочет этого”, он не остановился бы ни перед чем, что было в его силах.
Он стремится испытать всё на свете, а испытав, умеет обойтись без всего. В его голове на первом месте женщины и ещё более — маленькие девочки. Он не может избавиться от этого наваждения и сердится на всех и вся: на прекрасный пол, на самого себя, на небо, на природу и на свои невозвратимые семнадцать лет. Он старается вознаградить себя тем, что можно есть и пить. Не в силах уже быть божеством в эмпиреях, лесным сатиром, он, оказавшись за столом, превращается в жадного волка; набрасывается на любую пищу, приступает с весёлостью и кончает, печалясь, что не может повторить всё сначала.