Я вернулась в Москву, и мы с тобой заново начали привыкать друг к другу. Жизнь впереди постепенно превращалась в жизнь сегодняшнюю, словно двигалась пленка в кинопроекторе. Было видно, сколько стало на второй бобине, а сколько остается на первой – было известно только киномеханику. И то, что оказывалось на второй, нарастало и накладывалось друг на друга, как древесные кольца. И было раздельным, если только посмотреть сверху, как на срез ствола. Если же посмотреть сбоку, то все напластовывалось и просвечивало одно сквозь другое, и существовало не последовательно, а одновременно. И кто-то, в самом начале фильма еще молодой, соседствовал с собой старым, а потом оба присутствовали на собственных похоронах, но при этом опять продолжали жить.
Твои родители звали нас к себе, но мы предпочитали по-прежнему снимать. Мы были женаты три года, но жизнь наша мало напоминала супружескую. Это было продолжение романа с поцелуями мимоходом, любовными монологами, объятиями в самых неприспособленных местах, обидами по пустякам и скорыми примирениями. И каждый вечер мы ложились вместе в узкую деревянную кровать, которая никогда не казалась нам тесной. И это было – счастье.
Наше желание сохранить независимость совпадало с желанием хозяйки в это голодное и безработное время сохранить статью дохода. Боясь потерять проверенных жильцов, она даже прекратила ежегодные ноябрьские набеги своей феодосийской родни.
В конце восемьдесят девятого на адрес моего журнала пришло письмо от Алисы. Оно было из Парижа. Сначала я прочитала его одна, потом вместе с тобой, потом пришла Рогнеда, и мы читали его все вместе.
Мы сидели на кухне при включенной газовой плите, топили плохо, на столе не было ничего, кроме горячего чая, нарезанной булки и банки домашнего варенья, которым регулярно снабжала нас твоя мама, и опять читали Алисино письмо, находя в нем все новые детали и оттенки. Мы читали его, наверное, так, как в войну читали письма с фронта. Только фронтом теперь были мы. И если еще не фронтом, то прифронтовой полосой – точно.
Алиса писала, что разыскала своих дальних французских родственников, что история побега ее бабки в сталинскую Россию стала со временем семейной легендой и никто не верил, что беглянка и ее муж уцелели, тем более что все официальные запросы оставались без ответа. Писала, что внешне оказалась очень похожей на внучатую племянницу своей бабки, что уже хорошо говорит по-французски и нашла работу в одной из частных музыкальных школ, преподает сольфеджио и фортепьяно и что сейчас они с другом, начинающим композитором, снимают квартиру в Шеневьере, предместье Парижа, но вот-вот переберутся поближе к месту работы, адрес она пришлет, это неподалеку от площади Италии, в квартале Бют-Окай, где много улочек, так похожих на Замоскворецкие.
«Знаешь, – писала Алиса дальше, – я до сих пор помню всё
Она писала, что много ходит одна, и ей кажется, что когда-то давно она пережила в этом городе большую любовь, «а это совсем другое, чем бродить по просто городу, каким бы прекрасным он ни был».
«Какое наслаждение – стоять на мосту через Сену и смотреть на вечернее солнце, под которое так же приятно подставлять лицо, как под взгляд любимого человека…»
Эта словесная феерия казалась нам единственной реальностью в той промежуточной жизни, которую мы тогда вели.
Заканчивалось письмо вполне риторическим вопросом-припиской: «Как вы там все поживаете?»
Обратного адреса на конверте не оказалось. Может быть, потому что написано письмо было накануне переезда, не знаю. И писем, кроме этого единственного, больше не было.