Короткая запись в начале июня. Сперва я проскочил ее; какой такой черт, что он мог подслушать, что вообще бабушка имеет в виду? Но потом вернулся, прочитал раз, другой.
«Черт подслушал».
Бабушка пишет о себе самой. Это ее черт подслушал. И что? Донес? Напакостил? Бабушка неверующая, а тут черт…
И вдруг я понял: бабушка писала о словах, сказанных – вслух или нет – в новогоднюю ночь; о своем однажды прорвавшемся желании, чтобы дед М. не вернулся с войны. Эти-то слова черт и подслушал; как ни чурайся теперь, как ни стыдись, не пытайся их выскоблить из себя, а уже поздно; уже серой пахнет.
В начале лета она ужаснулась исполнению своего
Когда бабушка пожелала, чтобы война забрала его, она словно в ахиллесову пяту попала. Дед М. был защищен от пули, осколка мины, штыка, неуязвим для сотен опасностей, и только одна была оставлена для него открытой, самая простая, на которую не подумаешь: пожелают тебе, чтобы ты не вернулся, – и ты не вернешься.
…Я не сказал отцу про дневник; возможно, это было нечестно, но я чувствовал, что дневник – наша тайна с бабушкой Таней, что нельзя повторять опыт с рукописью.
Бабушка Таня оказалась повинна в исчезновении деда Михаила. Насколько? Сложно сказать точно. Но вина – неисчисленная, неопределенная, подобная дальнему облаку на горизонте памяти, все же существовала. И была усугублена тем, что бабушка не признала ее, подчистила мемуары.
При этом – отчасти вопреки портрету, который я нарисовал по бабушкиным дневниковым записям, – у меня возник глубинный интерес к деду Михаилу. Наверное, я чувствовал, что я такой, какой я есть, дичок в семье, – его наследник; он дал мне объяснение собственной чуждости родственному кругу.
Отец после смерти бабушки прекратил поиски; кажется, его мучило ощущение, что напрасно он так поспешил, лучше бы провел эти два года с ней, пусть мало что помнящей. А я чувствовал в себе энергию, словно высвобожденную находкой дневника, приближением к тайне чужой смерти; подобно наркотику, она требовала возобновления. И я продолжал свои странствия, уже предчувствуя, что однажды вернусь к дневнику, деду Михаилу, – и страшась этого.
Часть вторая
Глава V
В начале лета 1994 года мне нужно было ехать на поезде через Львов в Польшу, меня наняли проверить черный маршрут. Я вез с собой могильную урну, опечатанную, как положено, и все прилагающиеся к ней документы. Из бумаг следовало, что я переправляю прах своей троюродной тетушки на ее историческую родину в Жешув.
Документы, естественно, были фальшивыми, имя и фамилию несуществующей тетушки я придумал сам; на всякий случай я придумал ей и биографию, она-де была дочерью польского коммуниста, в конце двадцатых перебравшегося в СССР, работавшего в польской секции Коминтерна и расстрелянного в 1937 году, во время польской операции НКВД. Фамилию я взял у реально существовавшего человека, из опубликованных тогда расстрельных списков. Конечно, можно было и не изощряться так с легендой, но мне была необходима драматическая история, на которую в нужный момент легко переключить внимание таможенников, особенно польских таможенников.
В похожей на термос металлической урне были не прах, а пепел и угли – я набрал их на кострище в лесопарке; в конце концов, ведь никто не знает, как выглядит человеческий прах, думал я. А среди углей лежали штук пятнадцать или двадцать маленьких граненых стекляшек, подвесок с разбитой люстры, хранившихся среди прочего хлама у нас дома.
Такие урны нельзя открывать на таможне, если они опломбированы и перевозящий их имеет документы от уполномоченной ритуальной конторы, удостоверяющие, что внутри – только прах; идеальный способ разовой перевозки особо ценной контрабанды.
Насколько я понял, мои заказчики хотели отработать резервный канал трафика драгоценных камней, скорее всего – якутских алмазов. Конечно, крупные подпольные торговцы «брюликами» просто имели