Искалеченные, замученные – я присвоил себе право говорить от их имени и жаждал мести тем, кто до сих пор упорствовал в убеждении, что убитые убиты правильно, что арестованные были виновны – или вовсе не было никаких арестованных, репрессии выдумали демократы, чтобы опорочить Советский Союз. Мне хотелось бить по головам, притащить за руку каждого молчащего и ткнуть в мерзлую тундровую землю, в яму старой могилы, чтобы он вдоволь надышался тленом.
Пик моей ненависти пришелся на июнь 1996-го, на канун президентских выборов. Я прилетел с севера, из окрестностей Воркуты, там уже ходили слухи, что коммунисты возродят ГУЛАГ, чванился в разговоре со мной бывший лагерный охранник, и впервые я так и не нашел человека, которого искал.
А в Москве газеты и телевидение сулили начало гражданской войны; казалось, в противоборстве между Ельциным и Зюгановым решалась судьба страны на десятилетия, если не века вперед; если коммунисты потерпят поражение, у них не будет больше второго шанса, они в мгновение ока развеются, как недобрые призраки в кино. Но Ельцин уже дважды решал проблемы с помощью танков, его снова подталкивали к этому, и потому время казалось особенно зыбким, шатким.
В горячем летнем воздухе мерцали опасные миражи, чувствовалась работа каких-то огромных насосов, помп, нагнетающих давление и без того взбудораженных страстей. Возвратившийся из безлюдья тундры, я попал словно в невеселый ярмарочный балаган, где зазывала сулит показать самых наистрашнейших страшил, балаган, пропахший пóтом, похмельем раньше срока перегоревших чувств, бутафорской липкой, масляной кровью.
Мой избирательный участок был в старой школе, построенной в конце сороковых. Там всегда проводились выборы в Совет городских депутатов, в Верховный Совет СССР. Еще недавно в фойе висел портрет Ленина, после него остался приметный светлый прямоугольник. На первом этаже еще не разобрали «красный уголок», на стенах висели стенды с давними отчетами о пионерских соревнованиях.
Фасад школы украшали профили Ленина, Горького и Ломоносова, вписанные в гипсовые медальоны; четвертый медальон еще с шестидесятых пустовал – когда-то там был ныне замазанный известкой барельеф Сталина. Из школьной столовой пахло вчерашними щами – вероятно, разогревали обед для членов комиссии.
Народ шел голосовать, в основном пожилые. У меня перед глазами еще стояли оловянные тундровые озера, сгнившие серые столбы бывшего лагеря. Я понимал, за кого идут голосовать эти старики, и не различал в них
Глядя на толпу, я думал: у нас есть опыт убийств, предательств, отречений от родных, но он как бы никому не принадлежит; опыт есть – а прозрения не случилось, никто не сказал – кровь на руках моих, Боже, это я, это моя вина пред Тобой и людьми.
И, поставив знак напротив фамилии Ельцина в бюллетене, я дал себе слово, что если у меня будет возможность действовать, может быть, даже с оружием в руках остановить это безумие – я буду действовать. За бабушку с ее исковерканной жизнью, за деда Михаила, за всех, кого я искал и не смог найти. Дал слово – и тут же захотел взять его обратно, будто почувствовал укол булавки в язык, будто кто-то мгновенно поймал меня на этом слове.
Наутро после первого тура стало ясно, что Ельцин, похоже, побеждает с минимальным перевесом и будет второй тур голосования. Несколько дней я смотрел телевизор, передававший информацию из Центризбиркома. И заметил вдруг, что в стране стало как-то странно тихо; исчезли новости о разбоях и грабежах, не случалось аварий, задержек зарплаты, забастовок; Россия будто вымерла. Тут я вспомнил, что рассказывала мне мать, министерский сотрудник: накануне выборов в Верховный Совет СССР – привет, избирательный участок в старой школе – случилось ЧП на шахте, погибли люди, но информацию тут же засекретили.
Значит, и теперь введен режим полной тишины. Мать что-то говорила про военных, что у них в советское время в таких случаях создавался специальный штаб; я представил себе, как сейчас в разных ведомствах собраны такие же штабы и сотни людей заняты тем, что создают иллюзию благополучия.
На третий день позвонил Марс; я не ждал звонка. Он попросил приехать через несколько часов в полном полевом снаряжении. И уже по одному его тону я понял, что это задание – плата за давний долг, Марс не будет спрашивать, хочу ли я его выполнять; и понял еще, что, скорее всего, звонок Марса как-то связан с большими событиями в стране.
Марс сидел в кафе в камуфляже без знаков различия, которые мгновенно пририсовывало воображение, и пил кофе.
– Садись, – сказал он. – Ребята сейчас подъедут.