Под таким вот углом зрения я смотрел на зло. А рос медленно, поскольку время как будто остановилось, достаточно сказать, что с тех пор, как исчезла школа и я прочно обосновался в углу гостиной, мельтешение моих сестер и их забавы с гостями не прекращались ни на миг, т. е. дело складывалось так, как если бы для меня проходили дни и годы, для них же длился один-единственный вечер. Но я только внутри себя ощущал это свое особое время, а смотреть был вынужден на их жизнь. И это была жизнь в каком-то другом измерении, и она до краев полнилась злом и насилием. Уж насмотрелся я тогда действительно вволю на это зло в его грандиозности и безудержности, мало того что я стал свидетелем весьма многих интимных подробностей, постыдных сцен, которые стараются скрыть от посторонних глаз даже последние циники и развратники, я еще и видел это в столь преобладающем надо мной формате, что у меня порой замирало сердце, словно я заглянул, менее всего того желая, в преисподнюю. Рос же я для того, чтобы войти в их измерение и сразиться с ними на равных, и в этом процессе, результатом которого обещало стать мое возмужание, странным образом мучился даже не столько я сам, сколько мой характер, как если бы сделался вдруг отдельным от меня существом. Он ломался, кричал от боли, он и стал каким-то на редкость болезненным, все чувства от меня перешли к нему, все порывы и чуть ли не мысли, и я, наблюдая его необычайно мучительное становление, его корчи, все чаще задавался вопросом, а что же в таком случае происходит собственно со мной. Где я и что я? Получалось, я стоял в углу крошечной статуэткой, т. е. сидел на коне, неясно маячил на полу залитой вечерним светом комнаты каким-нибудь фарфоровым или гипсовым всадником, безделушкой, тогда как мой характер, или что там это было на самом деле, уже действовал вместо меня. Он, как бунтующий против взрослых ребенок, набрасывался на злых гигантов с кулачками, бил и щипал их, - они не замечали этого, но я-то видел. Я оставался в углу, а он уже крутился среди них, он жил полной жизнью, пусть даже безрассудной, суетной и нелепой, а у меня из важных, взятых из горячки жизни чувств был только страх, что враги заметят моего малыша, моего отважного мальчика, маленького воина и если не сотрут его в порошок, придавив пальцем, то вдруг устремят на него взор, подобный которому и я, бывало, устремлял на мальцов, чья непоседливость умиляла разве что их родителей. И когда это случится, мой неистовый и безрассудный храбрец опустошится и дойдет до последней грани, где окажусь я, - а что я, будучи всего лишь искусным макетом воина, сумею противопоставить нашим общим врагам?
Думая так, я не мог не проникнуться ощущением какой-то страшной утраты, скажем, закономерен вопрос, с чем же я остался, с двумя душами, с одной или вообще без души. Я ведь был двоедушником, может быть, не всегда, но с какого-то времени мне казалось, что всегда. А теперь? Пропали мои каждодневные школьные победы, рухнуло мое классное величие, а заодно, кстати сказать, прекратились и еженощные пытки, устраиваемые мне сестрами, - ибо я подошел к ним нынче с другого боку, - но что же теперь являлось противоположностью тому, что я представлял собой? Или этой противоположности уже не могло быть, поскольку я, собственно, ничего знатного не представлял собой в обличье всадника, которого никто не видит?
Этот вопрос принялся так мучить и жечь меня, что я стал расти скорее духовно, чем физически, но эта духовность была не просветлением, не завоеванием света, не совершенствованием, а каким-то бесконечным наращиванием самого мучения. Я раздувался, как мыльный пузырь. И когда дошло до того, что я за мучительством, которое совершал сам над собой, перестал чувствовать действительно благородные страдания живой души, перестал в такой степени, что не без оснований усомнился в их наличии, дело вдруг и вовсе приняло странный, фантастический и чудовищный оборот. Я поймал на себе пристальный, изучающий взгляд, я ощутил его кожей, он с легкостью, как нож в масло, вошел в мое существо. Он был так же страшен, как мой бывалошный взгляд для расшалившегося ученика, но я на ученический статус уже никак не претендовал, а поскольку испугался не на шутку, значит взгляд, устремившийся на меня из какой-то неизвестности, был неизмеримо ужаснее.