Читаем Люди, годы, жизнь полностью

Я говорил о противоречии между легкомыслием в быту и серьезностью в искусстве. А может быть, и не было никакого противоречия? Когда Осипу Эмильевичу было девятнадцать лет, он написал статью о Франсуа Вийоне; он находил оправдание для смутной биографии поэта жестокого века: «бедный школяр» по-своему отстаивал достоинство поэта. Мандельштам писал о Данте: «То, что для нас. безукоризненный капюшон и так называемый орлиный профиль, то изнутри было мучительно преодолеваемой неловкостью, чисто пушкинской, камер-юнкерской борьбой за социальное достоинство и общественное положение поэта». Опять-таки эти слова применимы к самому Мандельштаму: множество нелепых, порой смешных поступков диктовалось «мучительно преодолеваемой неловкостью».

Некоторые критики считали его несовременным, музейным. Раздавались и худшие обвинения; передо мной том «Литературной энциклопедии», изданный в 1932 году; там сказано: «Творчество Мандельштама представляет собой художественное выражение сознания крупной буржуазии в эпоху между двумя революциями… Для миросозерцания Мандельштама характерен крайний фатализм и холод внутреннего равнодушия ко всему происходящему… Это лишь чрезвычайно «сублимированное» и зашифрованное идеологическое увековечение капитализма и его культуры…» (Статья написана была молодым критиком, который не раз прибегал ко мне, восторженно показывал неопубликованные стихотворения Мандельштама, переписывал его стихи, переплетал, дарил друзьям.) Трудно сказать большую нелепость о стихах Мандельштама. Вот уж воистину кто менее всего выражал сознание буржуазии, и крупной, и средней, и мелкой! Я уже говорил, как в 1918 году он меня поразил глубоким пониманием грандиозности событий: стихи о корабле времени, который меняет курс. Никогда он не отворачивался от своего века, даже когда волкодав принимал его за другого.

Пора вам знать — я тоже современник —Я человек эпохи Москвошвея,Смотрите, как на мне топорщится пиджак,Как я ступать и говорить умею!Попробуйте меня от века оторвать! —Ручаюсь вам, себе свернете шею!За гремучую доблесть грядущих веков,За высокое племя людей…

О Ленинграде:

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,До прожилок, до детских припухлых желез.Ты вернулся сюда, — так глотай же скорейРыбий жир ленинградских речных фонарей…Петербург, я еще не хочу умирать:У тебя телефонов моих номера.Петербург, у меня еще есть адреса.По которым найду мертвецов голоса…

Это стихотворение было напечатано в «Литературной газете» в 1932 году. А в 1945-м я слышал, как его повторяла ленинградка, вернувшаяся домой.

Мандельштама не в чем упрекнуть. Разве в том, что и слабость и сила любого человека — в любви к жизни.

Я все отдам за жизнь — мне так нужна забота —И спичка серная меня б согреть могла:Колют ресницы, в груди прикипела слеза.Чую без страха, что будет и будет гроза.Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.Душно, и все-таки до смерти хочется жить.

Кому мог помешать этот поэт с хилым телом и с той музыкой стиха, которая заселяет ночи? В начале 1952 года ко мне пришел брянский агроном В. Меркулов, рассказал о том, как в 1938 году Осип Эмильевич умер за десять тысяч километров от родного города; больной, у костра он читал сонеты Петрарки. Да, Осип Эмильевич боялся выпить стакан некипяченой коды, но в нем жило настоящее мужество, прошли через всю его жизнь — до сонетов у лагерного костра…

В 1936 году он писал:

Не мучнистой бабочкою белойВ землю я заемный прах верну —Я хочу, чтоб мыслящее телоПревратилось в улицу, в страну —Позвоночное, обугленное тело.Осознавшее свою длину.

Его стихи остались, я их слышу, слышат их другие; мы идем по улице, на которой играют дети. Вероятно, это и есть то, что в торжественные минуты мы именуем «бессмертием».

А в моей памяти живой Осин Эмильевич, милый беспокойный хлопотун. Мы трижды обнялись, когда он прибежал, чтобы проститься: наконец-то он уезжает из Коктебеля! Про себя я подумал:

Кто может знать при слове — расставанье, —Какая нам разлука предстоит…

15

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже