Суждение Гроссмана содержится в письме от 1 февраля 1960 года к его ближайшему другу, тогда известному читателям только как переводчик восточных поэтов, Семену Липкину. В нем Гроссман спросил: «Читал ли ты Эренбурга, в № 1 “Н<ового>М<ира>”?» и поделился своим впечатлением: «Читается с интересом, но в 70 лет можно бы подумать поглубже, поумней, посерьезней. Зато Мафусаилова мудрость[41]
в понимании того, что льзя, а чего нельзя».[42] Читая это язвительное замечание Гроссмана, надо помнить более позднее суждение Эренбурга: «Молодой польский писатель Федецкий как-то сказал, что я “минималист”: от людей, да и от лет требую малого <…> Очевидно “минималистами” люди становятся с годами. Однако возраст не все, и Василий Семенович оставался “максималистом” в пятьдесят лет. Нельзя понять его судьбы, не оговорив прежде всего его суровой требовательности к другим и к себе».[43] Добавлю только, что приведенные слова из письма Гроссмана написаны всего за две недели до того, как сотрудники КГБ явились к нему домой и арестовали абсолютно все варианты рукописи романа «Жизнь и судьба», включая черновики, так как машинопись романа Гроссман беспечно передал журналу «Знамя», даже не допуская мысли, что оттуда по прочтении она будет прямиком передана в КГБ. Ему не хватило не то что «мафусаиловой мудрости», а самого элементарного представления о том, как он выразился, «что льзя, а чего нельзя»,Упомянем также и высказывание рязанского учителя, через полтора года ставшего известным стране и миру писателем Солженицыным, записанное его тогдашней женой: «Что до мемуаров Эренбурга, то сначала Александр Исаевич высказывался о них очень резко: обвинял его в том, что он, мол, спорит с мертвецами и доказывает живым, будто он – честный, что он – гений, что он – очень умён. Но продолжение воспоминаний понравилось, и Солженицын писал друзьям, что Эренбург вспоминает “по-деловому” и с попыткой глубоко осмыслить Гражданскую войну. “Есть глубокие мысли, которые я нигде прежде не встречал. Интересны и многие портреты”…»[44]
Книга третья
В третьей книге мемуаров «Люди, годы, жизнь» Илья Эренбург пишет о своей жизни в Берлине с поздней осени 1921 года, а затем – с осени 1924-го в Париже. Это было время его весьма успешной работы: в то время Берлин стал центром русской эмиграции, и жизнь в Германии, потерпевшей сокрушительное военное поражение и разоренной победителями, а потому и переносившей дикую инфляцию, для русских эмигрантов, имевших средства существования в устойчивых валютах, была дешевой. В Берлине вмиг возникла масса русских издательств и изданий. Русская литература процветала. Эренбург вывез из Москвы немало своих рукописей и рукописей коллег, и одну за другой начал их печатать. Более того, будучи плодовитым и работоспособным автором, новые замыслы энергично реализовывал и сразу выпускал в свет (чаще всего в издательстве А. Г. Вишняка «Геликон»), причем некоторые его берлинские книжки (далеко не все!) пропускались в Советскую Россию, а случалось, там еще и переиздавались. Когда немецкая марка стабилизировалась, Франция как раз установила дипломатические отношения с СССР, и Эренбург с женой переехал в Париж.
Осуществление его дивного плана жить и работать на Западе, печатаясь по-русски как в Советской России, так и в Европе (разумеется, и в переводах), наталкивалось на два рода трудностей. Во-первых, на советскую цензуру, которая явно усиливалась – особенно с началом откровенного сворачивания НЭПа, когда стали прикрывать частные издательства. С конца же 1920-х годов советский цензурный пресс становится для книг Эренбурга почти непреодолимым – одни из них запрещаются на корню, другие выходят в изуродованном виде. Эренбург пытается обойти препоны, меняя темы и жанры книг, но – это не слишком ему помогает. Его ситуацию Евгений Замятин сгладил в 1931-м, прося у Сталина разрешения уехать за границу: «Илья Эренбург, оставаясь советским писателем, давно работает главным образом для европейской литературы – для переводов на иностранные языки…»[45]
То, что Замятину казалось спасительным выходом из его безнадежного положения, для Эренбурга реально было драмой, требовавшей искать из нее выход. Оставаться действительно независимым художником можно было лишь не печатаясь в СССР. Это – не первый кризис, преодоленный в жизни Эренбургом, но мучительный, и о нем писатель решил рассказать в мемуарах подробнее, чем о собственных же политических ситуациях 1909 и 1918 годов.