Наша молодежь ничего не знала о Мейерхольде, никогда не читала стихов Мандельштама или Марины Цветаевой, не видела холстов прекрасных наших художников — раннего Кончаловского, Лентулова, Ларионова, Шагала, Малевича, Фалька. Холсты живописцев Запада — Мане, Дега, Моне, Сезанна, Матисса, Пикассо — были спрятаны в таинственные „фонды“. Кафку критики поносили, это было общеобязательным, но никто, даже критики не знали, что Кафка писал.
Когда в 1957 году в книжный магазин Истры привезли несколько экземпляров рассказов И. Бабеля, они долго лежали на полке: никто не слыхал о Бабеле, и его путали с немецким социал-демократом Бебелем. Для молодых людей, вошедших в жизнь после XX съезда, слишком многое было неизвестно. Я перешел к новому для меня жанру не от душевной лени, а от сознания своей ответственности перед читателями.
В начале мая 1957 года я вернулся в Москву из Японии. Ко мне пришел взволнованный В. А. Каверин и сказал, что завтра состоится встреча писателей с руководящими товарищами — намечается крутой поворот к лучшему. Хотя я и сомневался в оптимистическом прогнозе Вениамина Александровича, на встречу пошел. В дверях я столкнулся с Д. Т. Шепиловым, который почему-то сказал мне: „Вам необходимо выступить“. Н. Грибачёв резко нападал на московских писателей. Выступали многие писатели, отстаивавшие право писателя говорить правдиво или, наоборот, вспоминавшие „клуб Петефи“ и нападавшие на тех, кто показывает „теневые стороны жизни“. Я выступил и попытался поспорить с теми, кого потом произвели в „автоматчиков“. В итоге Н. С. Хрущев сказал, что он согласен с суждениями „автоматчика“ Н. Грибачёва.
Неделю спустя нас снова пригласили на встречу, которая должна была состояться на правительственной даче, расположенной довольно далеко от Москвы. Сначала, все бродили по аллеям вокруг пруда. Навстречу шел тот или иной ответственный товарищ, окруженный братьями писателями. Потом настал час обеда. Народу было много. Все расселись за длинными столами. Разразилась гроза с проливным дождем. Столы стоили под навесом, но приходилось то и дело приподымать брезент — на нём образовался второй пруд. Промокшие музыканты и певицы жались поближе к сухому месту. Обстановка была шекспировская — гром то и дело громыхал, да и реплики хозяина стола были грозными, их не могли скрасить ни коньяк, ни жареная рыба, изловленная, по заверению меню, в местном пруду. Н. С. Хрущев нападал на К. Симонова, М. С. Шагинян и почему-то особенно на Маргариту Алигер. К. А. Федин покаялся в том, что чего-то не додумал. Л. Соболев горячо поддержал хозяина стола. Я не выдержал и ушел до конца обеда.
В августе в газетах было напечатано „сокращенное изложение“ выступления Н. С. Хрущева под заголовком „За тесную связь литературы и искусства с жизнью“. В нём мало говорилось о литературе и искусстве, зато автор неизменно возвращался к своей новой оценке Сталина: „Строительство социализма в СССР осуществлялось в обстановке жестокой борьбы с классовыми врагами и их агентурой в партии — с троцкистами, зиновьевцами, бухаринцами и буржуазными националистами… В этой борьбе Сталин сделал полезное дело. Этого нельзя вычеркивать из истории борьбы рабочего класса, крестьянства и интеллигенции нашей страны за социализм, из истории Советского государства. За это мы ценим и уважаем Сталина. Мы были искренними в своем уважении к И. В. Сталину, когда плакали, стоя у его гроба. Мы искренни и сейчас в оценке его положительной роли в истории нашей партии и Советского государства“.
Наладки на писателей были связаны не с критикой литературных произведений, а с изменением политической ситуации.
Московскую организацию писателей Н. С. Хрущев корил за то, что некоторые писатели отнеслись серьезно к тому, что он год назад рассказывал о Сталине. Н. С. Хрущев упоминал о Венгрии, хотя слишком очевидным было различие между страной, которой ещё недавно управляли фашисты, и социалистическим государством, родившимся сорок лет назад, где трудно было сыскать человека, жаждущего восстановления капитализма. Хоти была отстранена „антипартийная группа“, слишком связанная со сталинской эпохой, Н. С. Хрущев пытался реабилитировать Сталина.
Наступали заморозки. Люди старались не вспоминать о XX съезде и, конечно, не могли предвидеть ХХII. Молодежь пытались припугнуть, и студенты перестали говорить на собраниях о том, что думали, — говорили между собой. Страх, заставлявший людей молчать при Сталине, исчез. Он заменился обычными опасениями, существующими в любом обществе: если много кричать, пошлют на работу подальше от Москвы. Вместо объяснений предшествующего периода молодое поколение получило шотландский душ: Сталина то низвергали в бездну, то прославляли, тем самым мораль подменили карьеризмом.