– Сердце можно лечить, – говорит она, выслушав отчет о моих неприятностях. Глаза у нее чуть-чуть в тревоге – нужно не раз внимательно посмотреть, чтобы заметить это. Тревога эта не постоянна, а вспыхнет и тотчас опадет.
У нее самые рядовые, самые серые глаза. Я не могу понять, почему они на меня так действуют. Вон какие у Черной Пантеры – сверкающие, страстные, завлекательные, но они для меня ничто…
Кстати, Ольга Семеновна уже возвратилась из больницы. «Подлатали» и Беспалова, заживили ему легкое. Ольга Семеновна приветливо со мной поздоровалась, и я понял, что «кто старое помянет – тому глаз вон»,.. Да и поминать нам, собственно говоря, нечего.
Побродить со мной Катя не согласилась – ей нужно смазать и просушить ботинки перед предстоящей прогулкой на Мусат-Чири. Я не могу назвать это восхождение на Мусат-Чири иначе как прогулкой. Не стоило бы ради него и ботинки смазывать. Там уже все снежники порастаяли.
Брожу по лесу в одиночестве. Неожиданно из-за деревьев встает безыскусный обелиск из дорогого розового гранита. На нем в левом верхнем углу высечен профиль молодой женщины с косами, собранными на затылке, и светятся золотом слова:
На могиле зеленеют свежие пучки папоротника, россыпью лежат тюльпаны, лапы пихты…
Мне уже рассказывали об этом обелиске. О том, что эту глыбу розового гранита доставили откуда-то из-под Ленинграда, а сюда везли ночью по плохой дороге на волах. Но, может, я слышал уже легенду. А может, и нет. Скорее всего нет.
У Мухамедовой, видно, были настоящие друзья. Обелиск немало ведь стоит. Но в дружбе, впрочем, счет ведется не на звонкую монету. В дружбе иные измерения.
В конечном счете лучшим памятником этой женщине будет то, что ее смерть в горах никого не остановила. И не остановит. А ведь в горах гибнут нередко. Вон они какие грозные…
Я невольно смотрю на пик Инэ, на щерблено-скалистый край Джугутурлючат, затем на рябую от снежников стенку Западной Белала-Кая. Сила!
Опять почему-то вспоминаются стихи незабываемых военных лет – они здесь очень уместны, в горах. Их слова тяжелы и обкатаны, как булыжники, что лежат повсюду на здешних склонах до поры неподвижно.
– Был камень тверд, – шепчу я, – уступы каменисты, почти со всех сторон окружены, глядели вверх – и небо было чисто, как светлый лоб оставленной жены.
Меня даже озноб пробирает, и я говорю уже громче, уже ликуя: «…и небо было чисто, как светлый лоб оставленной жены»!
Не просто после таких стихов прийти в себя, ведь они как гимн, как молитва великому богу Мужества и Любви.
Потихоньку прихожу в норму. Даже о Кате больше не думаю – пусть себе мажет собачьей мазью ботинки. Это нужно – смазать их как следует. Еще не одна девчонка, остро заточив трикони, полезет в них на Софруджу. Не на Мусат-Чири, а именно на Софруджу. А потом и выше.
На подходе к лагерю меня останавливает приехавший вчера без путевки кругленький, уже лет под тридцать шесть, московский адвокат. Тоже жаждет приобщиться к альпинизму. Что ж, ему придется попотеть.
А пока он в самом радужном настроении. Всему удивляется, все здесь его волнует. В том числе и новая шашлычная.
В нее входишь, как в храм. Цветные стекла струят рассеянный свет, и его шелковые полотнища вихрятся над нами и между нас. От пестроты оттенков, от мрачных елей, что вплотную окружают эту ажурную постройку, внутри прохладно и сумрачно. Здесь нужна еще музыка. И не просто какая-нибудь джазовая. Здесь нужна музыка, мелодическая поступь которой нетороплива и обстоятельна, как ночь и день, что сменяют друг друга над этим миром. Здесь нужен орган – и пусть не упрекнут меня в кощунстве. Ведь сюда входишь, как в храм – в храм насыщения.
За гнутыми стеклами буфетов чего только нет: и польские паштеты в миниатюрных баночках, и дефицитнейшие крабы, и зернистая икра, и прочие благоуханные сласти, которые идут под пиво, да и без пива хороши. Но главное, ради чего построен этот павильон – эфемерное чудо из стекла и смолистых дощечек, – он построен ради шашлыков. Шашлыки здесь культовая еда. Они подаются с аппетитными кружочками лука, присыпанные зеленой крошкой болгарского перца, сдобренные уксусом – о, что за прелесть эти шашлыки!
Я вижу Кима. Он тоже пришел отведать свежего мяса, и его ноздри хищно раздуваются, глаза мечут жадную искру.
– Кто здесь ест худосочную крабятину?!. – восклицает он. – Ага, никто не ест, только вы, старые прелюбодеи, настройщики из Одессы, несостоявшиеся Плевако! – Он жизнерадостен и здоров, как гималайский бык, он так и лоснится от избытка сил. – Настоящий альпинист всегда предпочтет деликатесам сомнительного свойства добрый, веками испытанный бараний шашлык!
Я бормочу что-то в наше – мое и адвоката – оправдание:
– Мы тоже заказали шашлык. Но пока нет свободных вилок. Мы заказали шашлык и пиво. Нам можно пить пиво, особенно мне – я теперь ничего не теряю.
– Бог с ними, с вилками, – оживляется адвокат, уступая мощному напору Кима. – Вилки – не что иное, как мелкобуржуазная распущенность. Пусть несут без вилок.
– Вот именно, – басит Ким, показывая официантке два пальца. -- Еще два шашлыка. И два пива.