В. Сухомлин, когда-то левый эсер, живший в это время в оккупированном Париже, и по-прежнему с утра до вечера сидевший в кафе Сен-Бенуа (которое он называл «Святым Бенедиктом»), около бульвара Сен-Жермен, позже вернувшийся в Советский Союз, стоявший тогда уже на советской платформе и глубоко презиравший эмигрантов, так описал свою встречу со мной в этой день:
«(Кругом сидели завсегдатаи Святого Бенедикта:) бывшая танцовщица Джин, англичанка в очках, с мужскими ухватками, щеголяющая грубыми французскими словечками, она работает с начала войны шофером на грузовой машине Красного Креста; пришел ее постоянный собеседник и, если можно так выразиться, „единоверец“ Серж Набоков (брат писателя – Н.Б.), женственно изысканный питомец Кембриджа… Пришла взволнованная сотрудница милюковских „Последних новостей“ (газета, конечно, перестала выходить в июне, а сам Милюков находился на юге, в неоккупированной зоне) и сообщила, что немцы захватили Тургеневскую библиотеку и заколачивают книги в ящики для отправки в Германию, невзирая на протесты библиотечного правления, состоявшего из видных русских эмигрантов. Парижская русская библиотека, основанная И.С. Тургеневым, существует около 60-ти лет и содержит много ценных книг и даже рукописей».
Я стала бывать у Маклакова в мои редкие наезды в Париж (на велосипеде) из деревни, где жила. Велосипед я оставляла на станции, приезжала на поезде, которые из-за бомбежек в тот год ходили нерегулярно. Он постепенно терял слух, пользовался каким-то допотопным рожком, в который нужно было кричать. Я старалась, как могла, развлечь его, просила говорить о прошлом. И он говорил. Но он уже был далеко не тем, каким я его знала до войны, его мучили немощи, и глухота, и одиночество, и вероятно, предчувствие ареста. Он был взят весной 1943 г. К Марии Алексеевне я потом заходила несколько раз, она стала сухонькой и прозрачной, и брала у меня домашнее варенье из черной смородины, которое он любил, для передач.
В тюрьме, где немцев он не видел, все делалось французами; его заставили написать «Записку» о русском масонстве, копия которой лежит в его архиве. Там он объясняет, что это было за тайное общество, имен не называет (они в это время все равно были все пропечатаны в «Journal Officiel», правительственном органе, контролируемом оккупантами): «потерявшие родину помогали друг другу», «на чужбине люди объединялись, чтобы вспомнить родину», «ни политики, ни каких-нибудь нарушений закона не было», – все только на почве личной, интимной привязанности, французы, которые его допрашивали, не хуже него знали все это. Его выпустили через четыре месяца. Он пришел домой. Ему забыли вернуть шнурки для ботинок, и он говорил мне, что вернули часы и брелки на цепочке, и слуховую трубу, а про шнурки забыли, и он сам забыл, и на площади Этуаль (почему он очутился на площади Этуаль, я забыла) он заметил, что волочит ноги.
Я нашла его постаревшим, исхудавшим и совершенно глухим. Помню, во время одного из моих последних посещений в конце лета 1944 г. мы говорили о масонстве Пушкина, и как Вяземский положил ему в гроб перчатку (или перчатки). Наталью Николаевну Жуковский и Вяземский, видимо, устранили от этой обязанности, – обычно это привилегия вдовы. Я спросила его шутя: «А кто же вам положит перчатку, Василий Алексеевич, неженатый вы человек!» А он, как-то грустно глядя на меня, ответил: