А я не нуждался в объяснениях, тем более извинительных. Во мне бурно таяла тяжелая вселенская тоска, которую я принес сюда со взрытой снарядами, заваленной окоченевшими трупами степи. Да, трупы, да, пожарища, да, где-то замерзает лошадь, нажившая на работе горб и выгнанная без жалости. Война! Страшило: она кончится, а жестокость останется. И вот - голова к голове над одним котелком...
Немец начал эту войну, трупы в степи - его вина, велика к нему ненависть, даже у поэта в стихах: "Убей его!" А солдат Якушин, убивавший немцев, делит сейчас свою кашу с немецким пареньком.
Война пройдет, а деревянность и жестокость останутся?.. Как я был глуп! Война в разгаре, рядом линия фронта, с той и другой стороны нацелены пулеметы, а уже двое врагов забыли вражду, где она, деревянность, где жестокость?
Голова к голове, ложка за ложкой и - хлеб пополам.
Кончится война, и доброта Якушина, доброта Вилли - их сотни миллионов, большинство на земле!- как половодье, затопит мир!
Навряд ли я тогда думал точно такими словами. В девятнадцать лет больше чувствуют, чем размышляют. Я просто задыхался от нахлынувшей любви. Любви к Якушину, к Вилли, к дяде Паше, к храпящим солдатам, ко всему роду людскому, который столь отходчив от зла и неизменчив к добру. Слезы душили горло. Слезы счастья, слезы гордости за все человечество!
Я вырос атеистом, не читал тогда Евангелия от Матфея, не знал слов из Нагорной проповеди: "Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гоняющих вас... ибо, если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то ли делают и мытари?"
Но кажется, в ту минуту я сам собой до них дозрел, с наивной страстью простодушно верил в невозможное.
2
Второй раз нечто подобное случилось четырнадцать лет спустя в Пекине.
Я был в составе так называемой культурной делегации Общества советско-китайской дружбы. Мы летали по всему Китаю, и всюду нас встречали пышно, бурно, празднично - толпы, цветы, восторженные лица, страстно тянущиеся руки, церемонно длинные обеды с бесконечной чередой блюд, экзотических до несъедобности. Вкушали змей с хризантемами, пробовали ласточкины гнезда, пили рисовую водку - вкус самогона - за вечную дружбу, братство, за общий путь до конца, и гостеприимные хозяева кричали нам: "Гамбей!"
По европейскому календарю наступал Новый, 1957 год. Китайцы свой Новый год празднуют весной. Но почему-то в наш праздник нас не предоставили самим себе - мол, отдохните от встреч, выпейте, закусите, поздравьте друг друга наоборот, решили усиленно показывать нас молодежи.
Ритуальные беседы за чаем, трибуны, речь о великой дружбе двух великих народов. Попадаем в недавно организованный Пекинский институт кинематографии. Должно быть, в этот институт принимают не по таланту, а по стати. Нас встречают не по-китайски рослые, разбитные и жизнерадостные парни, одетые, как один, в безупречные европейские вечерние костюмы. И девушки в костюмах национальных - яркие шелка, золотое шитье. Столько красавиц, собранных вместе, я не видел в своей жизни - и до, и после, увы! Были и величавые, до оторопи, до зябкости - мраморные в горделивой посадке тонкие лица, на вскинутых, утонченно чеканных бровях покоится непомерная спесь Востока, чужеватый разрез глаз прекрасен, как непостижимое мастерство древнего азиатского ремесленника, и нет плоти, есть воздушность, нет походки, есть плывучесть. Но были и с той щемящей одухотворенностью, не столь красивы, как просты, не бьющие в глаза с налету, а лишь останавливающие взгляд затаенной добротой, и... ты уже непоправимо несчастен, твое сердце тоскливо сжимается - такое вот чудо человеческое, мелькнув раз, пройдет мимо тебя!..
Традиционные кружки чая, но вместо традиционных речей - танцы.
Мне, право же, стыдно за себя и обидно - экий пентюх! Как-то так получилось, что я всегда оказывался в стороне от танцплощадок. Сказать - не поверят: ни разу в жизни не танцевал!
Однако мне не дают сидеть бирюком, подходят.
- Товалис...
И взгляд в зрачки, и ожидание, и просьба.
Стыд. Но сильней самого стыда - страх перед стыдом грядущим: вдруг да, черт возьми, осрамлюсь!
И надменнобровая красавица с легким удрученным румянцем отплывает от меня. Обидел ее! Надо же!
Новый танец, и снова:
- Товалис...
И взгляд в зрачки. И надежда... А эта из тех - земных, не воздушных, одухотворенных добротой. Да вались все в тартарары! Была не была!
И я впервые в жизни выхожу с намерением совершить ритуальные движения под музыку. И, к своему удивлению, с грехом пополам совершаю, хотя и костенею плечами, поджимаю живот к позвоночнику, стараюсь, стараюсь до испарины.
Но не завидую больше ни старому Валентину Катаеву, плавающему среди кружащихся нар, как рыба в воде, ни нашему степенному главе делегации, президенту Академии педнаук Каирову, теснящему толстым животом некое сверхвоздушное создание. И мы, братцы, не лыком шиты!
- Кал-ла-со! Кал-ла-со!