…Его начинает размашисто, словно в припадке падучей, колотить о землю, и мне стоит немалых трудов следить за рукой, «гоняя» её туда-сюда вместе с его вонючим телом. Он словно старается, а я упорно ему не даю оборвать ту скрипичную по толщине струну жизни, на которой он сам же и висит над разверстой пропастью… В которой бродит, ныряет само в себя, издавая трубные звуки разочарования и жадно, плотоядно вздыхает о его теле, — о своей вожделённой пище, — остро-серое, колючее Ничто…
Но я цепко держу его. И не отдам тебе, чудище бесплотное, пока он нужен мне. Лишь после меня ты сможешь вдосталь насладиться пиршеством над его лохмотьями…
Я всегда втайне гордился своему умению пытать, и ни один ещё не умер на моём гостеприимном "ложе призрачного счастья". Но говорили… О, говорили, и даже пели, все…
…А посему ты или ответишь мне как надо, пидор, или я проведу тут остаток этой распроклятой ночи, и ещё два полных дня, чтобы ты в полной мере вкусил и других «апельсинов» от древа страданий!
Клянусь тебе собственным мировоззрением…
После этого, если ты подохнешь, к тебе даже подходить будет страшно, чтобы прикопать…
Даже твои кореша-людоеды ударятся в покаяние до конца дней.
Или я — не Гюрза, мля буду!!!
— Тихо, тихо, нечисть осклизлая… — я даю ему второй шанс. Шанс реабилитироваться перед лицом Боли.
КАК-ТО НЕЗАМЕТНО ДЛЯ САМОГО СЕБЯ ЕГО ПЕРЕКОШЕННОЕ СТРАДАНИЕМ ЛИЦО ВТЯГИВАЕТ МЕНЯ В СЕБЯ, СЛОВНО ГУБКА ВОДУ…
Нет!!! я ещё не закончил…
Погоди, не спеши оставить нас здесь, на этой поганой, ТАКОЙ ГРУСТНОЙ, поляне… Я ЕЩЁ НЕ ВСЁ СКАЗАЛ ТЕБЕ…
Его тело начинает неровно и слабо сокращаться. Эта боль, парень… Она, и только она истинно и натурально приближает тебя к Началу…
…Ты вышел когда-то из этой боли, и ты принёс её за собой в этот мир, ты научился отнимать жизнь…
Ты урод, парень…, каких мало… но тебе никогда не переплюнуть меня в умении дарить боль…, наказывать…
Наказывать таких, как ты, и тебе подобных…
Вздрогни же ещё раз, прошу…
Покажи же мне ещё раз… и прочувствуй сам, каково это — умирать…
— Напрягись, выдержи всё… и скажи…, ты же можешь… Давай сыграем в эту, последнюю нашу откровенность… — я отрешённо шепчу ему это прямо в грязное, полное коричневой серы ухо… И меня даже не мутит, хотя я не из тех, кто обедает за одним столом с засранцами.
— Дядя… Дядя Шатун… Пожалуйста, не надо… Хватит!!! Ну, хватит с него уже!!! — чей это такой далёкий, словно эхо, и такой горячий голосок будоражит, смеет нарушать мою столь возвышенную, столь искусно и бесконечно любовно выстроенную мною пирамиду наслаждения?!
…Меня кто-то несмело тормошит за плечо.
…Я медленно и так неохотно приоткрываю ничего не понимающе глаза…
— Жук… Это ты… — я улыбаюсь ему блаженно, словно роднее этой рожицы нет мне на всём свете. — Тебе тоже нравится его последний танец?
Тот разве что не плачет. Он стоит перед нами на коленях и тянет, тянет меня от разложенного на снегу тела…
— Дядь Шатун… Не надо… Он же уже уписался!!! — ребёнок напуган сейчас даже больше, чем когда я на его глазах от души «перекрестил» ту поляну…
— Да-ааа?! — до меня, наконец, начинает возвращаться осознание того, что каннибал почти не дышит.
— Тю ты… нет, ну надо ж-же… — головокружение мешает мне говорить связно. И тем не менее я привстаю с несчастного любителя вредного для души мяса.
— Да нет… Брешет… Живой он, Жучище…
И я снова наклоняюсь над ним:
— Ты! Кусок позорного дерьма… Где… мои друзья, — где они? — меня немного мотает. Но это сейчас пройдёт. Пройдёт…
Я присаживаюсь рядом с ним прямо на снег. Только сейчас замечаю, что держу в руке нож. Затылок негодяя пуст. Нож у меня… Он что же, — не ответил?!
Я перевожу мутные глазищи на Жука. Тот готов, по-моему, тут же вскочить и помчаться прочь, даже невзирая на то, что рискует увлечь за собою в погоню всю каннибальскую "рать".
— Где мои друзья… с-сука!!! — я жёстко бью лежащего выставленным из сжатого кулака средним пальцем прямо в середину его огромного, мясистого уха. На стыке примыкания уха к челюстному узлу, и на десять миллиметров назад от виска.
Тот молча, — еле-еле хватает сил, — сдвигает руки к голове, прикрывая ими посиневшее от удушья лицо.
Я убивал таким ударом, что называется, влёт.
Но сейчас я как-то странно слаб.
И тем не менее ему хватает этого за глаза, чтобы прийти в то состояние, когда полуявь уже можно отличить от дурного сна…
И из-под жёлто-восковых и костистых, не мытых с месяц ладоней, доносится глухое, тягучее и задыхающееся «икание», сказанное куда-то в подтаявший под ним снег:
— Мы… и-ихх… Мы е-е… е… ли… их…
В моей голове словно взрывается гирлянда приготовленных к яркому торжеству воздушных шаров.
Я сижу несколько секунд совершенно неподвижно, затем медленно поворачиваюсь к нему всем корпусом:
— Ты ведь так и не сказал мне, тварь, каково это было на вкус… — и не спеша, но в один приём, размеренно и точно, вгоняю в его затылок шило. По самую рукоять. Чуть под углом к мозжечку.
Раздаётся чавкающий хруст, его измученные останки подпрыгивают немного на месте…