И опять непонятно было: от простосердечия болтает Кузьма Федорыч или глумится. Пока ничем этот бедняк не подходил для газетного очерка... А Кузьма Федорыч доел рыбку с хлебом, долизал остатки соуса. Потом сходил в кухню к кадушке, выпил один за другим два ковша воды. С полдороги вернулся, выпил еще ковш.
- Вот тоже,- сказал он, садясь и обтирая усы,- занялся я как-то, сосчитал, сколько портновских иголок можно от Мшанска до Пензы уложить. Три триллиона пятнадцать тысяч сто.
Разговаривать Кузьма Федорыч продолжал в сторону, как бы для себя одного. Вообще на хозяина он обращал не больше внимания, чем на муху. А Соустин нарочитым радушием старался показать, что нисколько он этого не замечает. Получалось какое-то шутовское единоборство... Он велел сестре принести и свинину. (У сестры сузились от ненависти глаза, но тотчас побито погасли. "Что ж, Коленька,- говорили они,- твои деньги, твой и ум".) Кузьма Федорыч, увидев свинину, покривился.
- Чего же раньше не сказал, а я уж воды напился. Я, как воды полный стану, так меньше ем. А вот до Блудовки дойду, опять есть захочу. Я человек редкий.
Однако поднатужился, поел. Вдруг обернулся на вошедшую сестру - очень строго.
- А ты, Настя,- я все вижу,- на меня не косись! Теперь такое время: моя взяла. И я должен вам говорить, а вы должны слушать.
Это наставление предназначалось, кажется, не для одной только Насти. Но не возмущаться же было всерьез! Соустин, наоборот, смешливо поддакивал. Кузьма Федорыч впервые - с недоверием - оглядел его и нахмурился. И что-то скоро после этого стал собираться домой.
Соустин сказал на прощанье:
- Значит, Кузьма Федорыч, я к тебе как-нибудь загляну?
Тот буркнул:
- Заходи.
Какую-то беспокойную досаду оставило у Соустина это посещение. Он не хотел быть в Мшанске Соустиным, хотел быть Раздолом. И все этот дом... За несколько следующих дней успел написать статью (в которую пристегнул для колорита и Пронькины похороны) и отослать ее в Москву; успел и еще кое-где побывать. Но Кузьма Федорыч не выходил из головы. Однажды под вечер Соустин отправился к нему.
Кузьма Федорыч обитал в самодельной, похожей на каравай, глиняной хибарке, с двумя крошечными, вровень с землей, окошечками. Хибарка до того скособочилась, что крыша одной застрехой лежала прямо на сугробе. Перед окошками - связанная кое-как из слег загородка и изуродованная старостью ветла. До революции сюда нередко паломничали местные любители-художники: дочь протопопа Катя Магнусова с компанией, податной инспектор Веселаго, мечтатель поручик Хренков,- с мольбертами, с кистями, с закуской. Они находили, что эта избушка - очень красивый русский видик. Если бы ветла уродилась еще покоряжистей, а глиняная лачужка совсем обвалилась, они нашли бы видик еще милее. Господа рисовали и закусывали, а Кузьма Федорыч сидел у окошка, гордо и с хитроватым видом покуривая. Усмешка его и тогда была необъяснима. Потом господа жертвовали ему на сороковку. Однажды Кузьма Федорыч сообщил господам, что он в лесу поймал живьем медвежонка. Показать его, однако, не показал,- боялся, как бы не покусал чужих. С тех пор про медвежонка пошла слава по Мшанску. Зверь прижился у Кузьмы Федорыча, питался, рос, и Кузьма Федорыч на досуге ходил рассказывать господам и в лабазы - купцам, на какую мерку он прибавился, что он жрет, какие у него замашки. Но чужих к медвежонку так и не допустил ни разу никого, пока тот не вырос в медведя и не сбежал в лес... Возможно, что иные из начитанных господ, узнав о том, что никакого медвежонка не было, назвали бы Кузьму Федорыча сказочником. Но никто из них не приметил, с каким ядом на смехучих, на горьких губах разносил этот мужичок свои сказки.
За хибаркой у Кузьмы Федорыча имелся огородный клинышек, который он пускал под картофель, а в иные годы под овес. Кузьма Федорыч и в пастухах ходил, и работал в сенокос и жнитво на поденной, и прислуживал в базарные дни в чайных, и водил господ на охоту. Дочь его Ксюшка поступила в горничные в Пензу, к купцу Солнцеву, потом гуляла проституткой. Она отравилась спичками. Старший сын, продотрядник, красногвардеец, был убит под Новохоперском. Младший, комсомолец, председательствовал сейчас в сельсовете в Симбухове. Сам Кузьма Федорыч от германской войны отбоярился тем, что прикинулся юродивым. Так и проюродствовал три года...
Соустин застал его одетым, собирающимся в поход. Однако, увидев гостя, Кузьма Федорыч тотчас же настойчиво (и в то же время с безучастным видом) потянул его в избенку, усадил на лавку. Возможно, Соустин тоже чем-то его беспокоил... Под берложьим, приземистым потолком боязно было разогнуться. Вечер мерцал чуть-чуть в обледенелых окошечках. Вместо пола - земля, в нее вколочен стол и единственная лавка, она же и топчан, на который брошен тулуп шерстью вверх... Кузьма Федорыч достал с шестка что-то завернутое в тряпицу, сказал:
- На, поешь.
Разложил на столе, на тряпице, два печеных яйца, соль, ломоть хлеба. Соустин хотел отказаться.
- Ешь, я у тебя ел. Да ты не бойся, у меня всего этого много.